— Ладно, Шишкин, я пошел… бывай! — сказал Бобрыкин, и пошел, пошел… красивый, безнаказанный, веревку новую, обыкновенную в карман пальто засунув.
«Душить меня пошел», – с тоской подумал Шишин, в спину Бобрыкину толкаясь взглядом, и развернувшись, отбежал назад, нырнул за угол, и параллельно двинулся, кустами, с обратной стороны домов. У арки Шишин выскочил внезапно, и не успел Бобрыкин ненавистный удивиться, что снова Шишин ему попался на дороге, бросился, рыча, ему под ноги и в щиколотку впился, и повис, скрипя зубами. Но был Бобрыкин Шишина сильнее, схватил его за шкирку, поднял над поземкой, отшвырнул назад. Куда подальше. Отшвырнул — и Шишин отлетел, свистя, упал, ударившись, но больно не было ему, в губах скворчала пена. Головой мотая, поднялся Шишин и, набычившись, едва переставляя ноги, снова на Бобрыкина пошел.
Но не дался Бобрыкин Шишину и в этот раз, а лишь небрежно, легко опять приподнял и потряс…
И выпали из Шишина от тряски ключи и мелочь, стеклышко зеленое, дверная ручка, соль, сахар, спички, фольги кусок, и пара марок, билет счастливый если бы не лишний правый ноль, который можно оторвать, и съесть спокойно, гайки, длинный гнутый гвоздь, который молотком еще исправить можно, куриное перо, отвертка, ножик перочинный, скрепка, кнопки разноцветных три, три не надписанных конверта, желудь, и мандариновые корки, которыми карманы Шишина от моли набивала мать..
«Иначе все сожрет, не будет куртки», – вспомнил он.
— Все, Шилохвость, сейчас узнаешь у меня… — пообещал Бобрыкин ненавистный, и Шишина не выпуская из перчатки понес от светофора к арке..
«Душить несет…», – подумал Шишин, и мертвый, Бобрыкиным задушенный, но все-таки живой проснулся вдруг в своей постели и, сжавшись в запятую, тихо заскулил…
Глава 2
Камера
Было страшно Шишину, что сон такой ему приснился страшный, что задушил его Бобрыкин ненавистный, как собаку последнюю, веревкой, и только рассвело, он к матери пошел узнать, не вещие ли сны с субботы на воскресенье снятся.
Мать была в постели, читала книгу.
«Евангелие читает», – подумал Шишин хмуро. Шишин не любил, кода Евангелие читала мать.
Светила лампа. Босые ноги Шишину лизал сквозняк. «Это форточка у матери всегда открыта», – переступая в сквозняке ногами, думал Шишин, и ждал, что мать ответит, не вещий ли ему приснился сон.
– Нет, не вещий, – сказала мать, но все же встала, и в стопочку налив святой воды велела выпить залпом:
– Пей, от греха подальше, – сказала мать, и Шишин выпил залпом мутную густую воду, морщась от холодного и металлического вкуса. Остатками со дна мать окропила волосы ему, и сверху три раза лоб перекрестила.
Шишин не любил, когда его кропят и крестят, и встряхиваясь по-собачьи, втягивая пальцы в рукава, пошел скорей умыться, и долго мылил язычком обмылка лоб и шею, и волосы сушил, как будто их помыли, феном.
Был православный праздник Сретенья господня, мясопустная неделя, и на завтрак мать Шишину дала тарелку перловой каши, без молока и без изюма, и бутерброда с сыром даже не дала. Он попросил тогда у матери сварить ему сосиску, но и сосисок было Шишину нельзя на мясопустной.
В доме было тихо, скучно, тикали часы, журчал бачек. На кухне в облупленном и ржавом тазе яблоки пылились, и мандариновая корка сохла на полу. Шишин задумчиво ходил по коридору, выглядывая из трельяжа, и выглянув показывал кривую рожу, делал страшно пальцы, и, сделав страшно пальцы, быстро отходил.
– Докорчишься, чумной! Язык сломаешь, – сказала мать, по коридору проходя, и, сделав страшно пальцы матери в ссутуленную спину, Шишин снова посмотрел в трельяж. «Врет, думал он, язык так не сломаешь!», – и, высунув язык, до носа кончиком достал проверить, нельзя ли будет так сломать его. И вздрогнул.
– Вот напугают сзади, и останешься таким! – пообещала обернувшись мать. – И так – такой, а будет хоть давись.
И в комнату ушла. На дверь закрылась.
«Не останусь…», – подумал он, и от трельяжа отойдя издалека смотрел, с опаской, убедиться, что снова мать грозила на воду, зазря…
Мать за стеной Евангелие читала, ниже этажом Танюша с дочкой Оленькой жила. «Бобрыкин ненавистный тоже с ними», – думал он, и, думая, садился на колени, и, отгибая коврик, ухо к полу прислонял, чтобы услышать, как живут они, но ничего не слышал. «Надо все-таки Бобрыкина убить…», – подумал он, и вышел в общий коридор, чтоб взять стремянку. Но стремянка грохотала, гремела, и на грохот вышла мать.
Мать была седая, длинная как палка, сердитая, в халате сером, беззубая. Из тапок торчали дырки пальцев с не стриженными желтыми ногтями.
–- Чего полез-то? – неприветливо спросила мать, и зло смотрела снизу, как Шишин на антресолях копошится.
–- Ищу веревку, – буркнул он.
– Тьфу! – сказала мать.
– Бобрыкина повешу.
– Тьфу…! – еще раз повторила мать, и снова в комнату ушла.