– Ну хорошо. Раз уж мы начали разбирать прошлое, скажи мне, только начистоту. На чьей стороне ты в результате оказался? Кому ты принадлежишь – Новому Свету или Старому?
– Звучит как название романа Генри Джеймса.
– Не читал такого.
– И не надо. Но он тоже задавал такой вопрос и в итоге выбрал Старый Свет.
– А ты выбрал?..
– Оба. Или ни тот ни другой. Я думаю, что на самом деле мой мир – мир гуманитарных наук. То, что в наши дни в Уэверли называлось «английский язык и литература». Там неплохо. Это и есть моя родина.
– Чуточку суховато, нет? В смысле, жить в книгах.
– Немножко сухости идет только на пользу. Когда я был маленький, мать проводила со мной беседы – обычно в День доминиона[65]
, – о любви к Канаде. Но я никак не мог любить Канаду, хоть и старался изо всех сил лет до четырнадцати. Ее нельзя любить, можно только быть ее частью. Мать говорила о любви к Канаде так, словно Канада – это женщина. Родина-мать, надо думать. О том, что я когда-нибудь полюблю женщину как спутницу жизни, мать не упоминала. Никогда. Может, другие страны в самом деле как женщины. Франция носится со своей Марианной, или как ее там. Даже англичане иногда поют про здоровенную бабу в шлеме, Британию. Но Канада – не женщина. Она – семья: разнообразная, местами неприятная, иногда отвратительная, часто тупая настолько, что бесит, – но она неизбежна, потому что ты часть ее и никогда, никакими силами от этого не убежишь. Ну ты знаешь поговорку: моя страна – права она иль не права, моя мать – трезва она или пьяна.– Ясно. Ну что ж, здесь ты жить не сможешь, это понятно.
– Да.
– Надо полагать, когда меня не станет, ты продашь усадьбу. Если твоя мать сейчас смотрит на нас с неба через жемчужные врата, она, должно быть, от радости пляшет джигу для бабули с поросенком.
– Еще одно из ее старых онтарийских присловий.
– Ну, если воспользоваться еще одним, я так проголодался, что готов съесть лошадь и погнаться за седоком. Может, пойдем в дом, обедать?
– Ой, только не сейчас, пока там Роза. Она ради меня готова дохлую собаку пополам разрубить.
– Тупым ножом, даже не сомневаюсь.
– Просто удивительно, как это старые лоялистские поговорки твоей матери все время лезут в голову – даже здесь, на Старой Родине.
– У нее был очень сильный характер, в чем ее ни обвиняй.
– Не надо так говорить! Я ее ни в чем не обвиняю. То все дело прошлое. Никогда не затаивай обиды: от этого только у тебя самого будет кислая отрыжка, а другим ничего не сделается.
– Обедать?
– Обедать.
(12)
В последний приезд Брокуэлла у них часто происходили такие беседы: на Родри будто нашел исповедальный стих, это бывает в старости, когда человек подводит жизненные счеты. Воспоминания и обрывки семейного фольклора все время всплывали в голове у Брокуэлла, пока он следил за ходом распродажи.
Старинные валлийские сундуки Родри, из твердейшего дуба, украшенные символами, знаменующими преданность их первых владельцев Стюартам, ушли за очень хорошие деньги, хотя в те времена дуб еще не был в моде и богачи предпочитали красное дерево и грецкий орех. А уж блестели эти сундуки! Не как дешевые стеклышки, но как добротные вещи, чистосердечно повествующие об отличном дереве и высоком мастерстве изготовителей. Старуха Роза, экономка и последняя из слуг, оставленная присматривать за домом, приходила в экстаз при продаже каждого предмета (обычно – кому-то из Кружка) под умелым руководством мистера Беддоу.
– Это я вам заработала восемьсот фунтов! – шипела она Брокуэллу. – Полиролью и по́том! Восемьсот фунтов за маленький приставной столик, подумать только!
И скорее всего, она была права. Аукционщики знают, что вещь, которая жила в любящих и заботливых руках, ценится намного дороже «сокровища», которое выволокли из пыльного сарая, где оно стояло годами, забытое и заброшенное.