Когда наш разговор с Соколовским коснулся политических дел вообще и польских дел в частности, вид у него был сначала огорченный, довольно мрачный, но понемножку он повеселел, воодушевился, глаза заблестели, сильнее прежнего румянец разгорелся на щеках, и он выпалил: «О! Польша будет свободна, непременно будет! И я еще побываю у польского короля на балу, и мазурку танцовать буду… Еще доживу!».
В Сибири несколько докторов говорили мне, что климат этой обширной страны, особенно ее восточной половины (начиная от Иркутской губернии), очень благоприятен для чахоточных. Они наблюдали неоднократно случаи поразительного замедления в ходе этой роковой болезни: человек приехал из России с несомненными признаками бугорчатки (чахотки) и притом в такой степени развития, что жить ему оставалось, по-видимому, три-четыре недели; в Сибири он прожил больше трех лет, и неизвестно, сколько проживет еще. В некоторых случаях развитие болезни, по-видимому, совершенно останавливалось; больной, можно сказать, выздоравливал. Я не знаю, была ли у Соколовского чахотка; может быть, его товарищи тревожились напрасно — если не напрасно — могло случиться, что сибирский климат замедлил или даже приостановил развитие его болезни.
Пан Лащ, четвертый и последний из упомянутых мною польских помещиков, пробыл несколько дней в общей камере, занимая на нарах место неподалеку от меня. В моей памяти он ничем не выделяется из общей массы польских интеллигентов, виденных мною в Тобольске.
Пробывши в тюрьме неделю, или может быть две, или три, каждый из этих четырех представителей крупного землевладения отправился дальше; об их последующей судьбе мне ничего неизвестно.
Левандовский[121]
(имени не знаю) беседовал со мною раза два или три; по-русски он говорил сносно. Пред восстанием он жил в Лондоне, примыкал к тамошней колонии польских эмигрантов; бывал у Герцена и очень сочувственно пересказывал его мнение, что полякам надо бы жить с русскими в дружбе, и не только полякам, а вообще славянам; если русские будут и дальше поступать так же, как поступали до сего времени, возбуждая своим гнетом в поляках ненависть, в прочих славянах — отвращение и страх — то в недалеком будущем всем нам придется плохо: «Германизм нас скрутит. (Слово „германизм“ Левандовский произнес на польский лад, т[о] е[сть] делая ударение на предпоследнем слоге). Я им в военносудной комиссии так напрямик и сказал безо всякого лукавства. Они задали мне вопрос: что побудило вас стать в ряды повстанцев? А как же, говорю, не восставать против вас? Вы почти сто лет хозяйничаете в нашей земле; что же вы принесли нам? Утиск, грабеж, пролитие крви. Да и не нам одним; в 1848 году что вы принесли венграм и австрийским славянам? Утиск, грабеж, пролитие крви».Я отчетливо помню точные слова, употребленные Левандовским, и счел полезным написать эти точные слова с указанием сделанных им ударений: «у. тиск, гра. беж, проли. тие крви)». Рассматриваемые грамматически, эти слова не русские и не польские. Когда я пробую заменить их литературными русскими словами: «притеснение, грабеж, кровопролитие» — эти слова кажутся не так выразительными, как бы следовало.
Несколько поляков стояли около нас и внимательно слушали наш разговор. Когда Левандовский произнес упомянутые три слова, а через несколько секунд произнес их вторично — слушатели сочувственно закивали головами и вполголоса одобрили его: «так, пане пулковнику; верно, отлично сказано». Они относились к Левандовскому с заметным уважением и всегда титуловали его «пане пулковнику», хотя по внешности это был человек простой и как будто совсем не военный. Роста он был среднего, и даже, пожалуй, несколько ниже среднего; лет, по-видимому, около сорока; волосы светло-русые с заметною проседью, густые, слегка вьющиеся; маленькие усы; борода и бакены были выбриты, но должно быть, после бритья прошло времени немало, щетина подросла довольно явственная; выражение лица добродушное, приветливое. Одет он был в сюртук из какой-то плотной материи сероватого цвета; сюртук был довольно длинный; просторный и вообще такого вида, что можно было считать его заменяющим верхний плащ, при случае, если встретится надобность. В манере говорить выражалось такое же добродушие, как и в чертах лица: звуки голоса вполне отчетливые, вразумительные и вместе с тем мягкие, неторопливые; время от времени говор перерывался насасыванием коротенького чубука небольшой трубки. Случалось, что иногда среди дня чувствовал себя утомленным, влезал на нары, клал под голову маленький сверток; пососавши трубочку, засовывал ее в боковой карман своего сюртука и быстро задремывал. Поглядывая на него, я размышлял: вот человек совсем простой, и ничего особенного в нем как будто нет, а между тем я чувствую, что он ни при каких обстоятельствах не смутится и не растеряется; и если пообещает сделать что-нибудь — сделает непременно.