— Огнянов, Есаульченко, Быстрицкий! — ежеминутно тревожит резкий восклик Лиханова разных успокоившихся на лаврах и удалившихся в пустыни задних парт престарелых столпов класса. — Повтори. Расскажи. Переводи. Отвечай слова!
То и дело как на пружинах подскакивает один, опускается другой, поднимается третий. Никто не задремлет, не задумается. Живая волна голов ходенем ходит. Ключом кипит работа, гул голосов стоит в воздухе.
Но как лихорадочно ни напрягались в порывах страха все эти обленившиеся головы, никогда не приучавшие себя к работе, у которых все их скудные случайные знания просыпались, будто сквозь решето, в прорвы их вялой, ничего не удерживавшей памяти, им не было никакой возможности хотя чуточку удовлетворить неумолимо строгим требованиям Лихана. У него в этом отношении была безбожная точка зрения: знаешь, или не знаешь, и больше ничего, никаких рассуждений. Знаешь, так знай всё, от доски до доски, без сучка и задоринки, твёрдо, как гора каменная, во сне и наяву. А заикаешься, хромаешь, одно помнишь, другого нет, одно понял, а перед другим ломаешь голову, и сам не уверен в том, что сейчас сказал, и завтра забудешь, что учил сегодня, — ну, это значит просто-напросто — не знаешь, и дело с концом.
— Получаешь, голубчик, за свои труды хотя и очень большой, но всё-таки
У него не было середины между
Единицы Лихан громоздил в журнале, как частокол кругом огорода. Один мимолётный вопрос, не ответил, сбился — единица! Эти единицы, которые под пером Лихана выходили как-то особенно выразительно, как-то классически живописно, сбегали по многочисленным графам дневного журнала с верхней линейки до самой нижней. А так как Лихан имел странное обыкновение всех единичников собирать вокруг себя, как блудных овец вокруг доброго пастыря, и ставил при этом на колени одного около другого, чтобы они наглядным образом ощущали разницу между пятёркой и единицей, то зрелище латинского класса к концу урока часто было достойно по своей оригинальности кисти художника.
Особенно любил Лихан, обставив себя тесною толпою коленопреклонённых сынов Каина, ветхих деньми исполинов класса, разных Тугошеевых, Буйволенко, Невпятиных и прочих богатырей-лентяев, поклонявшихся не Иегове, а Ваалу, вызвать двух-трёх «отличных учеников» из малюков и заставить их отвечать у самого носа этих пленённых гладиаторов.
Мы с Алёшей тоже были малюки и тоже не сходили с «красной доски». Нам чаще других приходилось выдерживать этот не совсем безопасный искус. Выйдешь, бывало, с хрестоматией в руке, отшаркаешь с бойкостью гвардейца, вытянешься перед кафедрой, как солдатик во фронте, и по первому сигналу Лихана начнёшь рапортовать без запинки все злоухищренья этимологии и синтаксиса, обличать сокровенные корни слов, перекликать падежи и времена, распутывать всякие сложные, слитные, вставочные и придаточные предложения. Лихан только посматривает с ехидною самодовольною улыбкою на осовелые физиономии исполинских сынов Енака, одобрительно кивая голым лобатым черепом.
— Переводи теперь! — резко скомандует он.
Перевода только мы и ждём; мы отбарабаниваем его как на курьерских, бойко производя расстановку слов, красиво округляя фразы, делая попутные вылазки в исторические и археологические комментарии, подслушанные в своё время у многоучёного Лихана. Его сердитые чёрные глаза сверкают торжествующими огоньками. Он доволен нами, он нами горд, мы это чувствуем, сами захлёбываясь от гордости и внутреннего торжества.