Но так как я твёрдо знал, что такого христианского имени не существует, и так как, в противуположность грубому реализму Кумани, я был гораздо более склонен ко поэтическим объяснениям всего происходящего в мире, то в глубине души разделял убеждение пансионного большинства, что Минвана была красавица далёкой неведомой Сербии, предмет юного увлечения нашего лысого Юпитера. Насчёт харит тоже был сделан подобающий розыск и, при всей туманности наших мифологических сведений, всё-таки всем стало ясно, что хариты, воспеваемые нашим директором, как ни верти, были тоже юные девы, да ещё совсем голые, как добавляли специалисты, почему-то думавшие, что на Олимпе не полагается бренных одежд.
Всё вместе — все эти Минваны, Хариты, ланиты, — невольно заставляли нас приходить к не совсем выгодным заключениям насчёт направления мыслей нашего верховного воспитателя, и с помощью апокрифических анекдотов Кумани и ему подобных про не вполне мифическую кухарку сложили в наших головах довольно скандальное представление о таинственном образе жизни нашего молчаливого и грозного начальника.
Впрочем, это не мешало нам трепетать одного его взгляда, точно так же, как не мешало ему самому безмятежно проводить своё время с Харитами ли, с Минванами ли, с кем только ему хотелось, — в казённом доме старой гимназии, где он важно расчёркивался по утрам под циркулярами штатным смотрителям уездных училищ, составленным правителем его канцелярии, и откуда он являлся к нам в гимназию, как deus ex machina, один раз в два месяца, и то только при каких-нибудь чрезвычайных происшествиях.
Мы все застыли в ожидании чего-то необыкновенного.
Новый наш инспектор Густав Густавович Шлемм, извещённый опрометью кинувшимся солдатом, уже сбегал с лестницы, красный от волнения, застёгивая на ходу вицмундир, смущённый тем, что начальство захватило его врасплох, не у своего дела.
Директор был этот раз особенно торжествен.
— Здравствуйте, дети, — сказал он густым басом, не проясняя обычных морщин грозного чела. — Его сиятельство господин почётный попечитель наш, который посетил недавно нашу гимназию, поручил мне пригласить лучших воспитанников пансиона к нему в гости на завтрашний вечер. Я вас прошу, Густав Густавович, назначить по три хороших ученика из каждого класса, прежде всего тех, которые на красной доске. Я надеюсь, дети, что вы покажете себя достойными той чести, которой его сиятельство удостоивает наше заведение, и не уроните его репутации. Вы должны вести себя вежливо и прилично… Кланяться, как следует… Отвечать, не конфузясь… Это ваш же попечитель. Вам нечего его смущаться.
Густав Густавович назвал лучших учеников. Директор вызывал к себе и оглядывал каждого.
— Экой мешок! Что тебя, сеном, что ли, набили? Чего горбишься, как старуха? — недовольным голосом ворчал он, бесцеремонно повёртывая во все стороны каждого из нас. — И какие это вы им куртки понашили! Хомуты хомутами, никакого вкуса и приличия… Оборванные все! Ведь всё-таки дети дворянские, а не бурсаки.
Он, казалось, в первый раз увидел, какое платье носят воспитанники его гимназии.
— Мы их завтра в новые мундирчики оденем, Кирилл Петрович, — успокоивал его Густав Густавович. — У меня есть двадцать штук ещё ненадёванных, с иголочки, и сукно очень тонкое.
— Да ведь и вправду, — спохватился директор. — Но всё-таки этих увальней невозможно посылать… Медвежата чистые… Ну что ты в землю уставился? Украл, что ли, у кого, что глаз поднять не смеешь? — сердито крикнул он на Порунова, который вместе с Дубовицким, Калиновским и некоторыми другими неуклюжими хохлами был отставлен им в сторону от других «хороших учеников». — Выберите, по крайней мере, кого-нибудь поразвязнее! — недовольно обратился он к инспектору. Что вы мне всё хомяков каких-то под нос суёте… Осрамить заведение хотите? Ведь это не школа кантонистов!
Директор наш держался мудрого правила распекать и взыскивать без всякой церемонии, как только он являлся зачем-нибудь в гимназию. Хотя эти визиты были и очень редки, но зато спасительный страх его появления постоянно висел в воздухе нашей гимназии и неотлучно пребывал в сердцах инспектора, учителей, надзирателей, эконома, служителей, как страх суда Божьего.
В конце-концов отобрали под титулом «лучших учеников» самых бойких и чистеньких, которые умели войти и поклониться прилично, и говорили не тем ворочающим камни пырятинским наречием, которого держалось большинство наших гимназических запорожцев. Вечный единичник Гадалей, с своей беспечно розовой мордочкой, и лентяй-третьегодник Арбузов, опытный ухаживатель за губернскими барышнями, понравились директору больше всех и стали во главе счастливых избранников.
Мы с Алёшей тоже попали «одесную», но внутри души всё-таки были глубоко обижены незаслуженным оскорблением нашего приятеля Порунова, которого с позором, как нечестивое козлище, на глазах всего пансиона отослали «ошую». Ему поставлено было в вину именно то, за что мы все благоговели перед ним, что нас всех приводило в искреннюю зависть, — его гайдамацкая грубость и его ухватки степного дикаря.