Салатовая «пятерка» тормозит у ворот, которые я все никак – «сколько можно валандаться?» – не покрашу. Брат появляется довольный, курящий, в обтягивающей белой майке. Мама с бабушкой, несмотря на то, что отпустили легко, караульными выстраиваются у машины, сопровождая отъезд волнительным инструктажем – что делать нужно и что делать нельзя, и все больше кажется, будто иду не на дискотеку, а на воскресную службу, и девочки все в платочках, и мальчики богобоязненные, и благоухает ладаном.
– Осторожнее будьте!
– Никуда не лезьте!
Мама с бабушкой стоят возле ворот, точно на войну провожая.
– Конечно, тетя Маша!
– И смотри, Витя, Аркадия от себя не отпускай!
«Мама, разница в возрасте между мной и братом – два года. Для чего ты вот так – тяжелой артиллерией по самооценке? Понятно, что любишь, но большая любовь вредна. Не веришь? Посмотри на меня, мама».
И все-таки мы уезжаем. Наконец-то. Брат курит в окно, а я, откинувшись, смотрю на дорогу.
– Ну тетя Маша пиндец шухерная.
– Есть немного. Дай сигарету.
– А ты куришь? Кури.
Брат знает, что я курю, но каждый раз, когда речь заходит об этом, он слегка удивляется, то ли издеваясь, то ли действительно забывая.
– Сейчас Раду на кольце подхватим и в клуб!
Это его «клуб» забавляет, потому что в лучшем случае нам достанется удушливая, блевотная дискотека с разбавленным пивом, ацетоновой водкой и быдловатыми охранниками. Контингент посетителей будет под стать: табуны гопников с «розочками», не подаренными дамам сердца, и отары писюх, бухенвальдно-дистрофичных или угревато-сальных, с животами, переваливающимися – ну, для чего этот костюм под Жанну Фриске? – через ремни. Всем этим прогорклым бедламом станет заправлять балоболистый пройдоха, по закону пародийно-капиталистического времени называющийся диджеем. «Можно заказать песенку?» – «Да, какую?» – “Pretty fly for a white guy”. Или “It’s my life”. Или «Мужики не танцуют». «Да идите вы на хуй с вашим однообразным выбором!» – подумает диджей, но в микрофон скажет: «А эта композиция звучит специально для…»
Вот и я говорю:
– А что за клуб?
– «Экстази». В Табачном.
И название какое придумали. Может, даже наркоту завезли. Что-то кроме баклофена, трамадола и феназепама из соседних аптек.
– Ты там был?
– Нет, откуда?
– Там заебись! Времени у нас, правда, мало…
Мне так не кажется.
– Быть к трем вечера, не позже! – отчеканила мама, и я ошалел от столь позднего срока. Вот она – свобода!
– Будем, тетя Маша! – кивал Виктор. – Вы не переживайте, все в порядке!
– Да я за него, – мама тыкнула в меня пальцем, – переживаю, неприученный ведь…
И так плохо, и этак. Когда всем нам, Бессоновым, хорошо станет?
Рада стоит на кольце, у стилизованной мельницы ресторана «Альминская битва». Короткая черная юбка, декольте сиреневой блузы, алые губы – полная боеготовность. Эту созревшую девушку, в отличие от героини песни Земфиры, ждут многие. Но не я. Потому что мое тело в другом событийно-возрастном измерении. Я змея, спрятавшаяся под камень.
– Привет, милый!
По привычке хочу отозваться, но вовремя соображаю, что это не мне. Рада садится в машину, наполняя салон запахом, который будил ночью, заставлял терзаться, надеяться, лютовать.
– Привет, киска!
Обращение – то, что надо: пошлое и смешное. Нет, я ее так не называл. И не буду.
– Привет, Адик! – Улыбка у нее виноватая и в то же время отсутствующая.
– Здравствуй, Рада!
Мое «здравствуй», наверное, выглядит слишком чинно, официозно, и я тут же хочу исправиться, но Рада опережает меня:
– Представляете, вчера мама поехала в Бахчисарай менять доллары, и ей всунули фальшивые сотки?
Кстати, брат, не хочешь знать, откуда у ее мамаши «зеленые»? Я-то знаю – видел. Курва, мать ее так. И в данном случае это не присказка.
– Как фальшивые?
– Вот так! Она поменяла не в шестиграннике, а по дороге, у какого-то парня.
– На улице?
– На улице.
– Еб твою мать, – записывайся в очередь, брат, – кто ж так делает? Надо в пунктах менять, а не у кидал…
«Пятерка» набирает скорость. Их разговор тоже. Я, пересев на заднее сиденье, молчу. Созерцаю. Подобными словами, обозначающим мифические высокопарные действия, я обычно успокаиваюсь, когда чувствую себя лишним. Не можешь быть одним из них, сделай вид, что ты лучше. У меня получается слабо.
– Бесошвили, чего увял?
– Да, Адик, что-то ты замолчал…
Рада поворачивается, смотрит на меня. Наши взгляды – что там должно высечься: разряд молнии, искры огня? – пересекаются. Ее – равнодушный, спокойный, мой – воспаленный, болезненный (и никакое острое чувство свободы его не исправит). Кажется, отведи я взгляд, и это будет слабостью, трусостью, доказательством бездарных танцев на месте – «не научился смотреть в глаза, не стал мужчиной», – потому я пялюсь на Раду так, что роль юного Ганнибала Лектора мне обеспечена.
– Все нормально, Адик?
Что за новая привычка – называть меня «Адик»? Будто подчеркивая вечное состояние ребенка, у которого нет шансов стать взрослым. Если Гитлера называли именно так, то неудивительно, откуда эта его ненависть к людям.
– Просто… не выспался.
– Сейчас музычку врубим – и порядок.