Субботним утром в Бросскрофте я рано утром спускаюсь вниз и, к своему удивлению, обнаруживаю там дедушку. Он возится в кладовой, где полы и полки каменные и холодно даже в августе. Там дед разложил свои инструменты, когда помогал ремонтировать дом; сейчас он собирает их, тщательно протирает и укладывает в брезентовые колыбельки. «Что это ты делаешь, дедушка?» – спрашиваю я, и он отвечает: «Да вот, детка, складываю свои вещички и домой собираюсь».
Я с упавшим сердцем бреду прочь.
На кухне мать хватает меня, прижимает к себе: «Что он тебе сказал?»
«Ничего».
«Как это ничего? – Она вся красная – щеки так и пылают, рыжие волосы горят огнем. – Как это ничего? Ты хочешь сказать, что он с тобой вообще не говорил?»
Я вижу, что всем нам грозит новая яростная ссора, и отвечаю равнодушно, прячась за буквальный смысл сказанных мне слов – словно глупый гонец, во второй раз принесший дурное известие: «Он просто объяснил, чем занимается. Сказал: да вот, детка, я складываю свои вещички и домой собираюсь».
И дедушка уходит – спускается к подножию холма, в Бэнкботтом; спина прямая, шея словно одеревенела. Где‐то у нас в доме с силой хлопает дверь. Дрожат оконные стекла, потрескивают кухонные шкафчики, и новое зеркало, висящее на стене в гостиной, со стуком покачивается на своей цепи. На верхней площадке лестницы свет не горит, и она кажется мне мертвым центром этого дома. По-моему, я успеваю заметить, как некто сворачивает за угол в том коридоре, где теперь находится комната моего отца Генри. Теперь у него там узкая односпальная кровать, а стены желтые и шторы почти всегда наполовину задернуты.
Что же с нами происходит? О нас говорят на улице. Твердят, что мы нарушили правила. Наш дом словно окутывает тьма. Воздух вдруг стал каким‐то желтушным и сгущенным, он газообразными облаками повисает в каждой комнате дома. Мне эти облака кажутся такими плотными, как будто можно разбить о них себе лоб.
У меня появился еще один брат; откуда же они
Однажды вдруг куда‐то исчез ключ от входной двери. В поисках ключа дом был перевернут буквально вверх дном. Тщательно осматривались каждая поверхность, каждый ящик. Пол был вытерт нашими коленями, прощупана каждая щель. Всех гостей – увы, их совсем немного – строго предупреждали о пропаже, так что им теперь тоже мозг сверлила одна-единственная мысль об исчезнувшем ключе, а хозяева дома бдительно следили за каждым их шагом. Но проходит дня два, и ключ находится; оказывается, он лежал на самом видном месте – на горке с маминым фарфором – по всей вероятности, он оказался в некой слепой зоне.
Моя мать перестает теперь выходить из дома, она даже в магазины почти не ходит. Часто к нам приходит только моя крестная, постоянно доходя от Бэнкботтома до нашего дома и обратно. Дети в школе без конца задают мне вопросы о том, как у нас в доме все устроено и кто в какой кровати спит. Я совершенно не понимаю, зачем им понадобилось это знать, но ничего о нашей семье не рассказываю. Я ненавижу ходить в школу. Я часто болею – у меня бывают и «боли роста», и проблемы с дыханием, о котором мне вообще не полагается думать, и ужасные головные боли, которые становятся все более тяжелыми, бывает, из-за них у меня темнеет в глазах. Когда я после нескольких дней отсутствия снова являюсь в школу, меня, похоже, никто в классе не узнает, и у меня возникает ощущение, словно меня без моего ведома вообще в другой класс перевели. Нашу новую учительницу зовут мисс Портер. На уроках арифметики я не понимаю, что за цифры она пишет на доске – видимо, я что‐то пропустила, – и поднимаю руку. Я говорю: «Я не понимаю», – и она смотрит на меня так, словно не верит собственным глазам. Не понимаешь? Не понимаешь? Это что такое? Ты просто хулиганка? Хочешь сорвать урок? Взяла бы да попросту списала все у своей соседки по парте, как это делают такие же, как ты, тупицы! «Она, видите ли, не понимает!» – все повторяет мисс Портер, возмущенно тараща глаза. Вокруг меня ученики визжат, хихикают и болезненно фыркают носами.
Мисс Портер, впрочем, очень скоро покинула школу. А мое незнание арифметики так со мной и осталось.