— «
— В Израиле в 1990 г. на это было бы полезно ответить: да… Принимали здорово — богатая гостиница в Тель-Авиве, вечера во многих залах, в Иерусалиме. Читал стихи, отвечал на вопросы о друзьях-поэтах. Переводил Маркиша, его сын Давид был моим студентом в Литинституте… Но первым просил перевести поэму Фефер — и ее дал «Новый мир». Так я познакомился и с Аксельродом — он в 41‑м погиб в тюрьме. Лучший поэт на идише мой друг Самуил Галкин не был в партии и потому не занимал поста в Еврейском антифашистском комитете….
— Потому-то
— Расскажу, что никто не знает, со слов вернувшегося с каторги Галкина. Лубянка у него требовала подписать, что ЕАК — слуга Америки. Не подписал! Снова вызов: при вас допросим Квитко — выше ли он в ЕАК вас по должности? Привели избитого Квитко, лицо изранено: на любой вопрос — мычит. Галкину говорят: видите, подтверждает — да! «Но он же слова сказать не может?!» — возразил Галкин. Вскоре его опять вызвали и ввели Фефера: одет не как арестант и говорит, как им надо. «Ицык, вус рэт ир»? И слышит: «Азой дарфм’н» (Ицык, что вы говорите? Так надо, — идиш).
Галкину дали 10 лет, отсидел не все. Как-то попал он в санаторий, где была Ахматова. Он читал ей на идише и тут же переводил, и она его очень высоко оценила: «Поэт умный, его стихи полны мудрости».
— А
— Поэму «Техник-интендант» — о встрече с евреем с Запада, бежавшим и устроившимся в колхоз, о выселении народов. Анна Андреевна надписала мне книгу: «Липкину, чьи стихи я люблю, а один раз плакала». Антисоветская поэма, читал только близким, ее знали Галкин, Гроссман.
— И
— Пришло время, многие вошли в недавнюю книгу «За семь десятилетий». В русской поэзии — мелодике многих поэтов, мотивах, темах — есть «еврейская струя»… Мои стихи десятилетиями не публиковали! На днях получил из Калининграда от читательницы письмо о поэме «Декада» — сверхлестный отзыв: там устроили вечер, читали мои стихи.
— «
— Стихи — о тех, кого знал. Варшавского портного видел в Киргизии, он рассказал свою жизнь. И в поэмах немало с натуры… Как-то мы с писателями поехали в горы, поселили в хорошем доме. Зашел чекист: «Ищем чеченца, он в горах прячется». А я в 1930‑х переводил чеченцев, стал первым русским поэтом, издавшим том чеченской поэзии. И вот в поэме «Туман в горах» описал чеченца, зная характер вайнаха, учившегося в Москве, — представил преследуемым.
— Н
— В
— На Беговой у него гебисты взяли машинопись романа «Жизнь и судьба». Спросили: где еще? Он сказал правду — в «Новом мире». Перед тем осенью Гроссман с женой были в Коктебеле, и там Твардовский при встрече сказал: «Знаю, ты закончил вещь, дай просто прочесть». Гроссман дал ее в Москве… Твардовский приехал ночью, восторгался — «вещь великая», плакал, просил еще подержать… Изъяли у него в редакции и у машинистки. Но за полгода до того Гроссману я сказал: все может быть, дай экземпляр — спрячу. Мой брат Миша — математик, отношения к литературе не имел, жил в коммуналке, и я оставил у него. Войновича, моего соседа, я озадачил: как роман отдать за рубеж? Он обещал: «Друзья сфотографируют». Поехал я к Мише за тремя папками.