Щедрость всегда беззаботна, оттого благородно беззащитна. Но я‑то, не скрою, злобно бесился, встречая у некоего мемуариста забавнейшие подробности жизни Эдуарда Багрицкого, о которых уже был наслышан от Липкина, непосредственного очевидца, — он знал Багрицкого с одесского детства, был им небрежно напутствован как полт и продолжил знакомство в Москве, точней, в подмосковном Кунцеве. (Не удержусь, чтоб не сослаться на липкинскую поэму «Литературное воспоминание» — в сущности, стихотворный мемуар, как старший товарищ завел младшего в дом аж самого Ежова.) То есть мое бешенство пробудилось и возбудилось как раз тогда, когда я узнал: оный мемуарист, человек мне знакомый, симпатичный, но, как оказалось, простодушный в смысле литературной этики, самого Багрицкого в глаза не видал. И вот уж тут точно могу сказать: деликатный абзац в липкинском тексте («Небольшое, но, увы, нужное отступление. Я не предполагал, что начну когда-нибудь писать воспоминания… Некоторые из друзей и знакомых опубликовали мои воспоминания как свои собственные») был именно мною из него выбиваем и мстительно выбит способом настырнейшего настаивания. Либо…
Вот случай, пожалуй, поделикатнее. Потому что тут придется назвать имя невинного плагиатора.
Два моих друга, Михаил Козаков и сценарист Игорь Шевцов, посетили, незадолго до его смерти, Арсения Александровича Тарковского — с целью выведать у него нечто о встречах с Мандельштамом. Выведали немного:
«Мандельштам был замечательный поэт. Он прославился очень рано. Я ему читал свое раннее стихотворение. Стихи ему не понравились, и он очень меня ругал». «Раза три-четыре, — добавляет Козаков в своей книге, — повторил он именно эту фразу». И дальше:
«— Вы ведь встречались с ним и в Госиздате? — попытался облегчить ситуацию Игорь.
(„Эту книгу мне когда-то / В коридоре Госиздата / Подарил один поэт… Гнутым словом забавлялся, / Птичьим клювом улыбался, / Встречных с лету брал в зажим, / Одиночества боялся / И стихи читал чужим“ — узнаваемый образ Мандельштама в известном и очень хорошем стихотворении Тарковского. —
— Встречался. Вот он однажды показывал мне новый пасьянс. Кажется, в Москве он учил меня, как раскладывать новый пасьянс.
— Он был контактный человек — Мандельштам? — Нет.
— Что, он был скорее замкнутым человеком? — Да».
И в конце концов:
«— Миша! Я ничего не помню… Ничего, Миша, простите, я ничего не помню…»
Рискуя показаться кощунствующим, все же скажу: при всей бедственности распада замечательного поэта, не только Козакову с Шевцовым, но и ему самому — ему-то даже в первую очередь — повезло (сознаю: страшное слово), что визитеры не записали «воспоминаний» Арсения Александровича, которыми тот в иных случаях охотно делился со своими учениками-поклонниками. Потому что «воспоминания» — не его.
Что делать, у Тарковского была полупростительная слабость, бескровной жертвой чего пал Липкин: рассказывать о том, что было не с ним и даже не при нем. Может быть, и совсем простительная — для того, кто смолоду рабски подражал Мандельштаму и после трудно изживал подражательность?
Во всяком случае, когда Кайсын Кулиев знакомил меня с Арсением Александровичем, устроив застолье, тот был польщен, услыхав от меня прочтенное наизусть то же стихотворение «Поэт», но внезапно и странным образом ожесточился, едва я сказал, что он, дескать, поэт мандельштамовской школы. Сказал и сказал — что в том дурного? Нет: «Мандельштам сам по себе, я — сам по себе!»
И ведь что правда, то правда: его единственной — и неудачно закончившейся — встречей с Осипом Эмильевичем была та, о которой он честно сказал Козакову с Шевцовым. Знаю это по рассказу того же Липкина, очевидца.
Случилось это в квартире поэта-имажиниста Рюрика Ивнева, куда и явились Тарковский с Аркадием Штейнбергом, молодые, оба картинно красивые и отменно щеголеватые; в последнем, сказал мне С. И., Арсений подражал франту Аркадию. А поскольку Ивнев был известен своей, как теперь выражаются, нетрадиционной сексуальной ориентацией, возможно, и двое красавчиков были причислены Мандельштамом к ней же. Что его уже слегка раздражило. Когда же Тарковский в самом деле прочитал Мандельштаму, который терпеть не мог своих собственных эпигонов, стихи, тот произнес памятнейшую фразу:
— Давайте разделим земной шар на две половины. В одной — я, в другой — вы!..
И все! Никаких встреч в Госиздате, никаких книг, якобы подаренных Мандельштамом…
Повторю: у поэтов (у Тарковского, у самого Мандельштама, у Межирова, у Поженяна… Мало ли их, таких?) есть неотъемлемое право фантазировать, как заблагорассудится. И если Арсению Александровичу с кем в самом деле не повезло, так это с поклонниками-учениками (Михаил Синельников, Лариса Миллер и т. д., и т. п.), спроста распространяющими его заимствованные «воспоминания» — хотя бы и о том, будто это он, а не Липкин видел Осина Эмильевича кричащим вслед посетителю-стихотворцу, приходившему жаловаться, что его не печатают:
— А Будда печатался? А Иисус Христос печатайся?