Когда деда хоронили, ему на грудь села птица – бабушка не разглядела, но, должно быть, голубь. Через секунду птицы не стало – она спорхнула, пропала в листве: вот и принял господь к себе душу, – решила бабушка, – вот и отмучился. Она ждала которого-нибудь знака, когда умер отец: думала, он придет во сне, или сам по себе включится телевизор – а там «Убойная сила». Но знак был один – не после, а за три дня до смерти, в Джербе: бабушка собирала вещи и вдруг заметила, что треснуло зеркальце в косметичке, – еще утром было целое, а вот треснуло; разумеется, быть беде, смотрите – выключайте конфорки. Разумеется, и знаков было больше – в две тысячи двенадцатом, в субботу, в девяносто седьмом – и Цинтия приходила чуть ли не через ночь, чтобы прилечь к нам на кровать, чтобы лишний раз напомнить, что в самом расцвете жизни мы уже объяты смертью.
Если верить соседям, дед скончался в одну секунду – вышел из подъезда и упал, точно кто-то шепнул ему: пора уходить, – и никаких предсмертных «больше света!», никаких иных комнат и миров. Он позвонил бабушке за неделю до: был, само собой, пьян, но убеждал, что бросил пить. Бабушка в ответ почти бросила трубку, но дед запричитал: про каких-то рыбок, про цветы, которые она зажала при разводе, про всеобщую, поголовную несправедливость, а ведь как жаль, столько в мире судей, а жена создана богом, чтобы принять тебя таким, каков ты есть, так жаль, но ничего –
– В общем, нам ли быть в печали, – подытожил он и отключился.
Деду быстро наскучивало то, что он говорил или затевал. (Где-то я читал про Хлебникова, который так же уставал от чтения собственных стихов и обрывал себя на полуслове: и так далее…)
– Что такое жизнь с мужчиной, как не жизнь внутри его безумия? – прочитала бабушка в романчике.
И опять – не желая уступать ни пяди:
– Да пошли вы.
Деда не стало в две тысячи пятом. Я был в седьмом классе: конец четверти, контрольная по геометрии – но я уже рассказывал. На похороны меня не взяли – а мне, должно быть, хотелось: медианы, смежные углы – проще схоронить кого-нибудь или самому схорониться. Отец вернулся через полгода – ровно к моему четырнадцатилетию; еще через полгода зашел разговор: а как прошло? а сколько было народу? Я не понимал, о чем он: я, в общем-то, успел забыть о существовании деда, появившегося лишь для того, чтобы умереть. В конце концов отец спросил напрямую, был ли я на похоронах. Я ответил, что был – девять лет назад. С мамой тогда жил киевлянин со смешной фамилией Нестреляй; они что-то засаливали в кухне – помидоры ли, перцы – я вошел и сообщил: умер Ванька. До того умирали хомяки в детсаде, умирал соседский Тузик – но все это не трогало, будто не имело ничего общего с
– Какие еще пуговицы? – не понял отец – а мама сразу все поняла: достала футляр от швейной машинки, положила на дно старую варежку, а на варежку – Ваньку, такого беспечного, беззаботного. Хоронили вчетвером – я, мама, Нестреляй и тетя Ира – на том же пятачке, где месяц назад зарыли Тузика. Помню, помолчали, каждый подумал о своем, потом Нестреляй попрощался – в двух словах, но очень печально – и мама, кажется, вздохнула. А я неожиданно понял, что все в этой жизни случается вовремя – и лишь эта смерть запоздала: я давно читаю по слогам и складываю, и пора наконец вырасти из смешной лоскутной курточки, сложить в футляр от швейной машинки старые игрушки – и уже открыть окно в полночь, уже задуматься, понемногу ползти без ног, искать те самые стены. Я потянул за край маминой юбки:
– Пора.
– Чего пора? – спросил я Серёжу – а перед глазами еще плыла кухня, полная утренним светом, еще слышался земляной запах.
Серёжа стоял в дверном проеме с кружкой чего-то в руке; на кружке – полустертый козерог в полустертом морском пейзаже.
– Пора кровать освобождать – сейчас Алина придет.
Сквозь лоскутки и тети-Ирино лицо – шкафы с пластинками и книгами, Серёжина гитара, мой Микки Маус на спинке стула. Я попробовал подняться – в голове сразу заворочалось, зашумело.
– Серёж, подай градусник – он там, я вчера оставил.
Серёжа порылся в столе, потом опустился рядом со мной, уронив на наволочку кофейные капли. От градусника в подмышке было холодно: наверное, температура. Опять саднило в горле, опять вата – от носа до затылка.
– Все-таки заболел, – сказал я.
– Меньше пей по остановкам, – сказал Серёжа.