Хорошо проснуться, когда за окном тихий вечер, когда по газонам ложится закат, окрашивая траву в цвет кофе, и ветер стих, и вода в фонтанах застыла безупречным зеркалом. Лишь бы с минуту освоиться, подняться по ступеням привычки – и уже ничего не стоит убедить себя в том, что кровать и стрелка, приближающаяся к девяти, и твоя рука на моей груди, и пропахшие дымом волосы – все это реальность, а не зыбкие образы, выдуманные или выволоченные из глубин памяти, чтобы залатать ненасытные дыры, возникшие в другом вечере и другом городе, где смотрят сквозь друг друга два одиноких вдвоем человека. Шум автобуса, брюки на стуле, послушное прикосновениям бедро – эти детали, призванные рассеять последние сомнения, вместо того вызывают отчаянное недоверие к миру, воссозданному чьей-то скрупулезной рукой – вплоть до крупиц пепла на ковре.
И все же нужно успокоиться, объяснить себе, что страх быть обманутым наверняка рожден закатом, созерцание которого – всегда самообман, ибо солнце уже ушло за горизонт, но мы упрямо различаем его в алом мареве. Наверняка всему виной дурной сон, не оставивший в памяти хоть сколько-нибудь внятного следа, но запомнившийся на уровне первобытного инстинкта – страха, безотчетного и глухого.
(Странно, что не болит голова, хотя после выпитого за ночь можно было бы не проснуться.)
Мягко целую твою шею, мочку уха, проступающую в пламени волос, а потом взбираюсь подобно кузнечику по твоему плечу, чтобы достать до губ, до лица, обращенного к зеркалу. Знаешь, там, в отражении, живут двое, похожие на нас во всем, кроме одного: жизнь их проникнута легкостью. Они, свободные от видений и угрызений совести, могут позволить себе все, что составляет наше с тобой существование, но делают это, не скатываясь в область сомнений и сожалений, не задумываясь о смерти, не обрекая себя на сопротивление до самого конца. Им не страшно глядеть в глубину земли, в иссушающую душу бесконечность, в схваченные плесенью корни, тенёта метро и червей, плетущих свое гнилое кружево. Им ни к чему смотреться в небо, что виднеется даже сквозь доски и черепицу, что уводит за пределы города – и вместе с тем отдаляет от тебя, Марсьенн, навсегда ставшей частью кварталов и улиц, слившейся с шумом машин, проступающей в лицах случайных людей на мосту Искусств.
Я был неправ: я бежал из твоего Мариенбада, искал себе место, недоступное стрекоту проулков и сорочьему языку, я обманывался фразами, произнесенными с привычным выражением, не замечая, как слова теряют надежность, подводят или вовсе оказываются непригодными, проедая пространство вокруг нас, точно ржавчина, а в образовавшиеся пустоты вклиниваются пиджаки или шесть строчек на бумаге плюр, что со времен жандармерии используется для полицейских протоколов, вклиниваются чайки и безжизненный шорох в телефонной трубке.
– Только что вы здесь делаете? – вдруг спросит голос на другом конце линии.
А затем – балдахин, запах эвкалипта и администратор: рот раскрыт, в руках – то ли простыни, то ли полотенца.
– Что вы здесь делаете? – повторяет он. – Вы должны немедленно уйти. Уходите!
Но где я? – и где ты, Марсьенн? Последнее, что я помню: велосипеды, сирень и вмятина на боку автомобиля. В автомобиле – ты: всё дальше от меня, всё дальше, всё. Справа кто-то еще – в памяти пробел на том самом месте, где должно быть лицо. Кто же это?
– Уходите – или мне придется сообщить…
Голос администратора дрожит и глохнет – и пропадает совсем. Кому он собирается сообщить? Я с трудом отрываю голову от подушки, пробую отделить туловище от матраса, наконец встаю, начинаю нетвердое движение в пространстве – шаг, еще один и еще. В зеркале – отдаленно знакомое лицо; дверь на себя – в коридоре не так душно и не чешется в носу от эвкалипта. Лестница, торшер, диванчик – вот бы присесть, но администратор за спиной шипит:
– Уходите.
Отчего ты не научила меня доверять будильнику, Марсьенн? Почему не рассказала, как, проснувшись, понять, что сон уже позади, как не дать ему проникнуть в утренние хлопоты и ритуалы, прорасти через трещины в асфальте, заполнить минуты ожидания – в кафе или пломбирной лавке? От картин, что я вижу во снах, я каждую ночь становлюсь старше на одну смерть. Мне снятся города, покинутые племенами, разрушенные джунглями и непогодой: они погибли, чтобы возникнуть на новом месте – в память об ушедших и во благо неродившихся. Я ночами напролет наблюдаю за этой процессией, соединяющей в себе жизнь и смерть, – и даже если я отвожу глаза, пытаясь стряхнуть с ресниц увиденное, печаль все равно просачивается в мое сердце.