– А теперь ты, душа моя, изучаешь Мексику! Хочешь посмотреть, что я писала и рисовала, когда изучала ее? Началось с одного очерка, но получилось три.
И она повела меня сюда, наверх, в эту комнату, и из старого деревянного футляра для журналов извлекла три номера “Сенчури” за 1881 год. Вот они передо мной на столе. Я только что их перечитывал.
Мальчиком, оказываясь в этом кабинете, я всякий раз испытывал почтение: тут меня окружали старые, ценные и лично для бабушки очень дорогие вещи. Она наполняла комнату своим ароматом, как саше с розовыми лепестками ароматизировали ее платочки. Комната с тех пор не сильно изменилась. Револьвер, шпоры и нож висят, где висели, свет все так же колеблется в слуховом окне, проходя сквозь сосны и глицинию. Тогда здесь обычно стоял мольберт с акварелью, прикрепленной бельевыми прищепками; сейчас его нет, и портрет маслом Сюзан Берлинг-Уорд, задумчивой, опустившей глаза, который я перевесил сюда из библиотеки, – не замена живому бабушкиному лицу, но, читая сегодня утром ее очерки, я словно вернулся в свое отрочество, когда мы с ней замышляли письменную работу “Поездка моей бабушки в Мексику в 1880 году”, которую я потом подал с вырезанными из старых номеров “Сенчури” ксилографическими иллюстрациями.
Ее путевые очерки читаются лучше, чем я ожидал: это живая, восприимчивая проза, насыщенная картинами. Гравюры на дереве очень хороши, на уровне лучших ее вещей. Из-за наших ножниц часть текста и иллюстраций пропала, но и по остальному отчетливо ощущается, с каким волнением она работала.
Я помню, или мне так кажется, волнение, которым наполнилась она вся – лицо, склоненная фигура, изящные старческие ладони, – когда мы возвращали из небытия эти ее рисунки сорокалетней давности. Она щебетала, объясняя мне то и это. Самим разговором она возбуждала себя, она вспоминала испанские слова, забытые десятилетия назад, она смеялась заливистым смехом, который обычно берегла для старых друзей – для тех, с кем ей было легко. Она слишком себя взвинтила – недалеко было до истерики, до душевной и физической боли. Началось с неудержимого смеха, а кончилось слезами.
Ее Париж и ее Рим, лучшее время ее жизни, упущенная возможность, о которой она, похоже, сожалела сильней, чем о всех прочих упущенных возможностях. В том, что она намного выше Огасты как художница, она никогда себе не признавалась и, услышав такое, возражала бы яростно, всю жизнь поддерживая иллюзию, будто ее подруга – носительница высшей Гениальности; но возможности, которыми располагала Огаста, чтобы путешествовать и набираться впечатлений, бабушке, конечно, пошли бы на пользу, и она не могла им слегка не завидовать. Вполне вероятно, в ней таилось ощущение, которое она подавляла как Недостойное, что, выйдя за Оливера Уорда, она погубила свой шанс быть чем‑то большим, нежели коммерческий иллюстратор, которым она себя выставляла. Это чувство, должно быть, росло с ростом ощущаемых ею собственных сил.
Эмансипация женщин пришла позднее, и сама бабушка была эмансипирована только частично. Женщин, способных подать ей пример литературной карьеры, было немало, но почти никто, кроме разве Мэри Кассат[110]
, с которой она, судя по всему, никогда не встречалась, не мог послужить для нее образцом художницы. Побуждение и дар были налицо, но не хватало воодушевляющих примеров и благоприятных возможностей. Признанная лишь наполовину, в бабушке жила этакая Изабел Арчер[111] – свежая, независимая, предприимчивая душа, лишенная пуританства вопреки культу утонченности. Под слоями квакерской скромности и снобистских условностей виднеется амбициозный женский характер. Легкая ножка годилась не только для танцев, ясные глаза – не только для кокетства, женственность – не только для немого подчинения мужу и домашнему очагу.Ей никогда не приходило в голову бунтовать против условностей времени и места, и поэтому, думаю, они никогда ее не сковывали. Не были ей знакомы и наказания, которым подвержена утонченная женщина: неврастения, нервные срывы. Но устремления свои, дававшие ей цель, и дарования, помогавшие наполнить неудовлетворительную в других отношениях жизнь, она никогда вполне не осознавала и не развила до конца. То, что она ни разу не покидала Североамериканский континент и большую часть жизни провела в дальних его углах, было препятствием, которое она поневоле ощущала. Однажды она отказалась от заказа на иллюстрации к роману Ф. Мэриона Кроуфорда, потому что, по ее словам, не знала даже, на каких стульях сидят в роскошных европейских домах и палаццо, где происходит действие книги. Все, что рисовала, она могла наполнить своим особым чувством, но рисовать могла только то, что видела.