За восемьдесят лет своей жизни, пятьдесят из которых прошли на сцене национальной и мировой истории, Черчилль слишком часто наблюдал, как будущее становится прошлым, как масштабные идеи превращаются в жалкие свершения, как планируемые изменения к лучшему приводят к бедам, как из надежд появляются разочарования, а из фанатичных стремлений и утопического идеализма — рождаются катастрофы. За те годы, что прошли с момента начала его политической и общественной жизни, изменился не только мир, изменился сам Черчилль. В младые и зрелые годы он был воплощением деятельной энергии. Теперь он стал все больше склоняться к философии созерцания, считая, что самым добродетельным поступком является отсутствие поступка, как такового. По крайней мере, никому не навредишь. «Гораздо легче срубить старые деревья, чем вырастить новые» — становится его новым императивом[395].
Из либерального сторонника революционных изменений в начале карьеры Черчилль превратился в консервативного последователя эволюции на закате жизни. Все чаще в его высказываниях стала преобладать мысль, что хотя изменения и неизбежны, лучшие перемены те, что происходят медленно. «Сила и национальный характер не строятся, как лестница, и не собираются, как механизм, — их формирование больше похоже на рост дерева», — заявил он своим избирателям в Вудфорде в сентябре 1952 года[396].
Хватаясь за решение любой проблемы в молодые годы, в конце жизни Черчилль открыл для себя новую модель поведения, которая теперь казалась ему более правильной: не следует спешить, особенно когда речь идет о принятии сложных и долговременных решений. Куда лучше дать проблеме настояться, продемонстрировать все свои грани, опробовать разные способы борьбы с ней, способы, которые имели бы не узконаправленное, а комплексное воздействие, учитывающее различные аспекты, нюансы и интересы. Не исключено, что когда придет время для решительно удара, проблема исчезнет сама собой, позволив избежать активных действий, которые, как и любое лекарство, неизбежно приводят не только к исцелению одного, но и нарушению другого.
Если раньше Черчилль предпочитал такие слова, как «борьба», «справедливость», «логика» и «рациональность», то теперь в его лексиконе стала превалировать «традиция». Если в годы бурной молодости он предлагал заменить устаревшие воинские звания на более современные и лучше подходящие изменившимся условиям, то в 1940-х, когда было принято решение восстановить после бомбежки помещение палаты общин, он объяснил, что в подобном вопросе следование обычаям гораздо важнее вопросов практического удобства[397]. Его характерными высказываниями в этот период стали: «Мы должны остерегаться ненужных инноваций, особенно тех из них, которые продиктованы логикой»; «Логика, как и наука, должна быть слугой человека, а не его господином»; «Логика — неудачный компаньон по сравнению с традициями»; «Удача по праву зловредна к тем, кто нарушает традиции и обычаи прошлого»[398].
Наблюдая за жизнью Черчилля с удаленного по времени берега истории, удобно проводить демаркационную линию в его отношении к метаморфозам. Мол, сначала он придерживался одних взглядов, а потом, под действием как внешних обстоятельств, так и внутренних факторов, стал сторонником иной модели поведения. На самом деле явных противоречий не было. Да, в начале пути деятельная натура будущего премьера действительно ратовала за перемены. Но даже в моменты упоения реформами в нем все равно дремало консервативное начало. Ведь еще в декабре 1896 года двадцатидвухлетний Черчилль признался бывшему главе школы Хэрроу преподобному Джеймсу Эдварду Уэллдону (1854–1937), что, живи он во времена Будды, Христа или Магомета, он выступил бы против пророков и проповедуемых ими идей. И не потому, что он отвергал их учения или отрицал их положительное влияние на развитие человечества. Он поступил бы так только потому, что эти проповеди породили изменения, которые в свою очередь вызвали «шквал кровопролития и потоп теологических споров, продлившихся несколько веков»[399].
Аналогично, все сильнее пропитываясь консервативными настроениями во второй половине жизни, Черчилль, тем не менее, признавал важность и неотвратимость перемен. «Я очень сильно верю в изменения», — скажет он своим близким в июле 1953 года[400]. Верил он и в один из основных локомотивов прогресса — науку. Правда, его больше интересовала практическая плоскость применения научных открытий, а не их теоретическая привлекательность и фундаментальная важность. Для него наука была одним из средств, причем достаточно эффективным, хотя и весьма опасным, решения насущных проблем. «Мой опыт, а он весьма значителен, подсказывает, что когда со стороны военных и политических властей поступает внятно сформулированная потребность, наука всегда способна чем-то помочь», — отметит он во время одного из заседаний палаты общин в июне 1935 года[401].