Толстый секретарь Тайной канцелярии императора тут же повернул светлое пятно лица к царю и уклонился от ответа так, как это делал всегда:
— Я далеко стоял, не расслышал...
Пётр раздражённо повернулся к Нарышкину:
— Тоже не слышал?
Лев Нарышкин понял, что хочешь не хочешь, а придётся перетолмачить слово императору:
— Почти непереводимо, государь, а по-немецки что же это может быть?
Он состроил смешную мину, знал, что Пётр всегда хохочет над его подвижной рожей. Но на этот раз царь даже не улыбнулся.
— Да кто их разберёт, что они болтают, эти бродяги, — наконец заговорил Нарышкин нарочито бодреньким тоном, — да тут ещё особенность, засоряют язык уличные слова, словом, если перевести на немецкий, словно бы затянули шею...
— Как-как? — бледнея, переспросил Пётр.
— Вы, ваше величество, надели себе на шею такую страну, взяли такую большую ношу, что, может быть, именно на это и намекала дура... И потом, юродивые всегда что-то бормочут, это как птичий щебет...
— Это не она ли призывала печь блины? — зло осведомился Пётр. — Перед смертью тётки?
Все смешались и замолчали. Тревожная, тягостная тишина повисла в возке, она нарушалась лишь мерным скрипом колёс да гулкими ударами копыт по дороге.
— Мне тоже кое-что докладывают, — резко бросил Пётр в тишину возка. Никто ему не ответил, и только Лев Нарышкин осмелился нарушить молчание:
— На то вы у нас царь-государь...
Пётр мрачно взглянул на остряка, и у того слова замерли в горле.
И снова тишина висела в возке до самой пристани.
Там их ждали... На тяжёлых зимних волнах, очистившихся ото льда, покачивался на воде белый императорский катер, рядом стукалась о его борт шестнадцативёсельная шлюпка.
Взмахнули вёслами дюжие гребцы, разлетелась по сторонам пенная дорожка, и пошёл катер по серой воде Невы, завивая позади бурливый шлейф пены.
Пётр сумрачно стоял на носу катера, смотрел на приближающиеся бастионы Шлиссельбургской крепости. Серые мрачные стены вздымались неприступно, башни зорко и зловеще высились над сизой гладью кое-где покрытого сплошным льдом Ладожского озера.
Пётр передёрнулся. Должно быть, не очень-то приятно сидеть взаперти посреди этого мрачного безлюдья. Ещё раз глянул он вдоль бурлящего колеса воды у борта катера.
Какая неприветливая страна, где ему по воле судеб пришлось стать императором, какая дикость и отсталость! И сразу в мозгу вспыхнуло — милая Голштиния, зелёные дубравы, ухоженность деревень, высокие чистые шпили кирок и соборов, ясное небо над чистеньким, милым, прекрасным уголком земли. Ах, зачем тётка вызвала его сюда, зачем ему эта дикая Россия, зачем ему это варварство, невежество и дикость, где первая встречная женщина тыкает ему в лицо тяжестью надетой на его шею сбруи. Полно, это ли сказала она? Удавленник, вот как она сказала. Это же от русского слова «сдавить, удавить»... И внезапно Пётр понял это слово. Внезапно пелена упала с глаз — она предрекла ему его судьбу...
Он едва не закачался и не упал за борт, удержавшись только за гибкий вырывающийся из рук канат, которым был опоясан катер. Так вот что за слово, а эти шуты гороховые, эти так называемые подданные! Как они обманывают его, как навязывают ему свою точку зрения. Значит, удавленник...
А что, очень может быть, что его удавят, чтобы очистить дорогу к трону другому. Кому? А вот хоть бы и тому, к которому он сейчас едет. Прав, прав, тысячу раз прав дорогой Фридрих, что советовал навестить этого узника...
Ах, Голштиния, увижу ли я тебя когда, твои прекрасные ухоженные леса, твои засеянные поля, твои замки и дворцы, твоих милых крестьян, трудолюбивых и покорных, приветливых и добрых.
«Увижу, увижу, — твёрдо решил про себя Пётр. — Вот пойду в поход на Данию, отстою своё маленькое и милое герцогство, приближу его к трону империи, озолочу людей, живущих на далёкой моей родине».
Всё здесь, в России, вызывает страх, неприязнь и раздражение, все здесь враги и завистники, все так и выжидают момента... Да, да, удавить его! Всё мрачно и дико, и спасает лишь хороший глоток шнапса, да крепкий запах табака из глиняной голштинской трубки, да вы, мои голштинские солдаты. Погодите ужо, заменю всю гвардию моими родными солдатами, послужу под руководством мудрого Фридриха, вы у меня вспомните, кого называли удавленником...
Такие неясные нечёткие мысли проносились в голове у Петра, стоящего на носу катера, летящего к мрачной замшелой крепости, к этому дальнему — двадцать седьмая вода на киселе — родственнику, томящемуся взаперти уже восемнадцать лет. Пётр опять вздрогнул, представив себя сидящим здесь, в этой дикой и мрачной крепости, без света и воздуха, без милых его сердцу голштинских зелёных дубрав, без весёлого разнотравья полей и лугов с бродящими по ним черно-пегими коровами.
И что-то похожее на сострадание шевельнулось в его душе. Какой он, этот Иоанн, император, коронованный на русское царство двухмесячным младенцем, этот выросший в темнице отрок. Кем же он приходится ему, сегодняшнему императору?