В общую линейку специализированных институтов вписываются также новые мемориалы и музеи, имеющие «узкую специализацию»: здесь привычно доминирует тема «жертвы-борца»; как правило, эта тема связана с коммунистическим режимом. Крайними формами репрезентации этой темы можно считать музеи в Будапеште (Венгрия) и Сигете (Румыния). Говоря о них, Петер Апор заметил: «Речь идет не о том, чтобы продемонстрировать жестокость и варварство коммунистического правления в этих странах, а скорее о том, чтобы представить эти режимы таким образом, как будто они возникли и удерживались исключительно внешней силой и масштабным принуждением. Власть коммунистических партий, таким образом, представляется как нечто чуждое этим обществам, как результат действия внешних сил, за которые нации не несут ответственности. Из этого проистекает то, что диктаторские режимы противоречили истинному духу этих наций, ведь коммунистические режимы были им навязаны методами, которым невозможно было противостоять. Коммунизм представлен как фатум, трагическое историческое явление, вызванное неподконтрольными силами: Советами, великими державами, коммунистами. История коммунизма в этих музеях обрастает мифологическими чертами, становится бедствием, остающимся за пределами человеческих (национальных) возможностей и понимания»[160]
.В принципе эта характеристика вполне применима ко всем музеям подобного рода; разумеется, в первую очередь к тем, где тема преступлений коммунизма является главной. В этот ряд вписываются и музей жертв геноцида в Вильнюсе, и «Тюрьма на Лонцкого» во Львове, и мемориал жертв голодоморов в Киеве. Тема уравнивания комунизма и нацизма в подобных институциях, как правило, отвечает уже упоминавшейся формуле «коммунизм = нацизм». Последний здесь присутствует в основном как фон для главной темы: схожесть практик используется для усиления негативного отношения к первому.
В то же время, как заметила украинская исследовательница Валентина Хархун, способы репрезентации коммунистического/советского прошлого со временем меняются. Например, концепция некоей тотальной «Берлинской стены» как символа страдания может смениться идеей репрезентации стены как символа сопротивления (преодоления). Стоит обратить внимание и на «консюмеризацию» репрезентаций памяти о коммунизме (превращение музеев коммунизма и «парков советского периода» в источник дохода)[161]
.В некоторых случаях устроители музеев коммунизма отходят от идеи тотальной прямолинейной стигматизации коммунистического прошлого. В таллинском музее значительная часть экспозиции представляет историю повседневности советского периода. В берлинском «музее ГДР» в части, посвященной повседневности, можно даже обнаружить ностальгические нотки, посетители могут отдохнуть на диване в интерьере 1970-х, посмотреть передачи того времени по черно-белому телевизору. В пражском музее критическое отношение к коммунистическому прошлому формируется через показ эстетической и материальной убогости коммунизма, а экспозиция имеет откровенно иронический характер.
Заметим, что центральная тема исторической политики «Восточной Европы» — «преступления коммунизма», в рамках которой столь комфортно помещается синтетический образ жертвы тоталитаризма и борца с ним, — ставит и другие неудобные вопросы, в частности все о том же (со)участии представителей собственной нации в коммунистическом проекте[162]
. Пока что ответ на этот неудобный вопрос решается достаточно просто: коммунизм представлен как результат импорта, как нечто навязанное извне, как идеология и практика, чуждая национальным традициям и национальной идентичности.Эта тема несколько парадоксальным образом сочетается с другим вопросом: насколько борьба с коммунистическим наследием воспроизводит культурные паттерны и практики самого коммунизма? Не напоминает ли антикоммунистический иконоклазм и переформатирование символического пространства памяти действия самих коммунистов?[163]
Не является ли историческая политика в некоторых своих наиболее драматических сюжетах проявлением тех самых культурных форм, которые отрицают плюрализм и навязывают идеологическое единообразие? И наконец, не является ли историческая политика «восточноевропейского образца» возвратом к идеологическим формам и культурным практикам докоммунистического периода? Не имеем ли мы дело с удивительной ностальгией по статусу «неисторических» наций — только уже в другом историческом контексте?Постсоветское пространство