Воображаемое прошлое своей нации, представляемое как борьба с экзистенциальными угрозами, программирует конфликт между носителями такого взгляда, особенно если это прошлое в силу обстоятельств было общим или представлялось как общее. Для примера достаточно вспомнить затяжной конфликт между Таджикистаном и Узбекистаном, Арменией и Азербайджаном, использование исторических аргументов в грузино-абхазском и грузино-осетинском конфликтах[170]
, «войны памяти» между Россией и странами Балтии[171], конфликты по поводу оценок прошлого внутри Украины с четким региональным делением сторон конфликта.С точки зрения конфликтогенности особое место принадлежит отношениям бывших республик СССР с Россией. Практически во всех репрезентациях прошлого, основанных на этнонациональном каноне, Россия играет роль конституирующего Другого — преимущественно в рамках постколониального дискурса. Россия в этой версии — вечный угнетатель, колонизатор, нарушивший естественный порядок развития той или иной нации, преследователь ее культуры, языка, самобытности. И если в европейской части региона Россия — это препятствие на пути европейского развития, то в азиатской — гонитель самобытности и древних традиций. Исключением можно считать Беларусь, где ренессанс этнонационального нарратива начала 1990-х был остановлен после прихода к власти А. Лукашенко (1994)[172]
, и Армению, где конфликт сфокусировался на выяснении отношений с Азербайджаном и Турцией, а Россия достаточно часто фигурирует как дружественный Другой.Выстраивание исторической политики и господствующего нарратива на основе этнонационального канона парадоксальным образом стимулируется исторической политикой самой России (если речь идет о международных аспектах). Здесь помимо претензий на доминирование в постсоветском регионе (а скорее всего, как часть этих претензий) присутствует достаточно четко артикулированный ориенталистский дискурс. В нем весь периметр империи и Советского Союза (включая Балтию) представлен как объект цивилизаторской, модернизаторской миссии[173]
, осуществленной Россией. Ориенталистский и неоимперский дискурсы, продуцируемые частью интеллектуальной элиты России, в свою очередь служат идеальной подпиткой для этноцентристских версий прошлого и постколониальных дискурсов в странах, расположившихся по окраинам ранее общего советского пространства.Если говорить о внутриполитических аспектах использования истории в России[174]
, можно выделить две взаимосвязанные тенденции. С одной стороны, в некоторых субъектах Федерации как в историографии, так и в коллективной/исторической памяти происходило возвращение к классическому этнонациональному нарративу (например, Татарстан, Башкортостан, республики Северного Кавказа), основанному на идее отдельности, самобытности национальной истории, отрицании имперского и советского прошлого как препятствия для нормального развития собственной нации.Разумеется, он лег в основу эксклюзивной модели коллективной/исторической памяти. В некоторых случаях (Чечня, Ингушетия) советский период (то есть «общее прошлое») трактовался как национальная травма в связи с депортациями сталинских времен. К концу 1990-х в большинстве национальных республик Российской Федерации были созданы (или воссозданы) классические этнонациональные схемы. Более того, стремление к регионализации истории и коллективной/исторической памяти продемонстрировали и ненациональные субъекты Федерации[175]
, создававшие свои «удельные» нарративы.С другой — федеральным центром культивируется интеграционный или инклюзивный нарратив, основанный на идее наднационального/многонационального государства. В нем можно усмотреть наследие как имперской, так и советской исторической традиции. Основой, скелетом, рамкой «общей» истории представляется государственность. Форма государственности (империя или федерация республик и территориально-административных единиц с разным уровнем автономии) в этом случае непринципиальна — главным отправным пунктом является наличие континуитета государственной истории и подчинение идее государственности всех других составляющих исторического опыта. Это обеспечивает исторический континуитет и, кроме того, легитимирует претензии на историческое наследие соседей. Как и в советское время, такая модель усложняет функционирование собственно русского этнонационального нарратива истории и памяти, растворяющегося в имперском и советско-ностальгическом, пусть даже и в виде «ведущей роли русского народа», присутствующей скорее как культурный фон, подтекст, который в данном случае важнее текста.