Несомненно, что мы видим каждого человека таким, каким хотим его видеть. Писатель мог в эти первые декабрьские дни Наташки в Париже увидеть ее, скажем, ужасной блядью, и этот ее образ тоже сошел бы за истинный. Он смог бы представить своему сознанию определенное количество неопровержимых фактов, неопровержимо доказывающих ему, что она блядь, что она была для ленинградских и лос-анджелесских мужчин легкой добычей, что и сейчас Наташка такая же блядь. Не может же человек измениться в какие-нибудь два месяца. Однако по свободному выбору писателя Наташка Парижская номер один была названа им Наташка Простая, Наташка Грубая, Наташка Плебейка.
Плебейка прихватила с собой травы. Он приготовил стейки, они их съели, выпили две бутылки «Кот дю Рон» и закурили джойнт, сделанный писателем из Наташкиной американской марихуаны. Сидя у знаменитого впоследствии обеденного столика мадам Юпп, они враждебно поглядывали друг на друга. Враги.
— Пойдем в постель? — предложил он, представляя, как будет ебать сейчас эту вторгшуюся в его жизнь русскую бабу. Ебать, как наказывать, схватив за крупную теплую шею.
— Прямо сейчас? Побежим? — спросила Наташка, злясь. — Может быть, докурим джойнт?
— Разумеется, докурим. И пойдем… — настоял он и, затянувшись еще раз джойнтом, отдал ей окурок: — Я больше не хочу. — И ушел в спальню. Там он задернул шторы, отделяющие мир внешний от мира кровати, спокойно разделся, сложил вещи на стул и лег.
«Какая сука! — подумала она. — Не поцеловал, не взял за руку, не раздел».
— Я жду тебя! — сказал он из спальни.
«Ну хорошо! — решила она. — Сейчас будет война. Я тебе устрою, Лимонов!» И, сняв сапоги и кожаные штаны, пошла в ванную. В ванной она зло почистила зубы.
И писатель отметил, с полупьяной улыбкой, направленной в темноту, что она чистит зубы зло, агрессивно, слишком много энергии вкладывая в этот невинный процесс.
Она явилась из ванной мощная, большая, совсем голая, и, став над ним, накрытым до подбородка одеялами, скрестила руки под сиськами.
— Ну, куда я должна лечь?
— Куда хочешь. Я предоставляю тебе право выбора.
Она обошла кровать и легла, резко взмахнув одеялами, на свободной части кровати — ближе к окну.
— Ну? — спросила она, со спины повернувшись к нему, правая сиська смяла подушку, левая — соском и шершавыми шишечками ареолы смотрела на него. — Что же ты меня не ебешь?
— Сейчас буду ебать, — ответил он и смутился немного.
«Блядь, — подумал он с невольным уважением. — Сейчас она постарается взять реванш. Большая какая! Такую поди выеби… Все будет жаловаться, что мало». Здесь, в его спальне в Париже, Наташка почему-то выросла. В последний их сексуальный акт в Нью-Йорке, состоявшийся в шесть часов утра на постели воришки Мориса (они только что явились из огромного сарая дискотеки «Рокси», где протанцевали вместе с сотнями черных и белых хулиганов и ищущих на свою жопу приключений личностей в токсидо всю ночь), писатель был готов поклясться, она была меньше.
— Ну, что же ты? — упершись локтем в подушку, монгольская скула в ладони, она нагло облизнула большие губы.
«Простая-то она простая, — подумал писатель, — однако сейчас мне придется нелегко».
И он храбро протянул руку к соску ее крупной энергичной сиськи, тотчас вспрыгнувшему от злости. Сосок был теперь грубый, бабий, не прощающий слабости.
«Ну, если у тебя сейчас не встанет на меня хуй, Лимонов… — подумала она угрожающе. — Ну, если не встанет… Горе тебе!»
Он поцеловал ее несколько раз мелко и условно, как целуют детей, недолго. Но когда он в очередной раз хотел освободиться от ее рта, она удержала его за плечо и нагло, по-бабьи, а не по-девичьи, распустила по его рту губы. Тут он понял, что интеллигентские поцелуйчики его не спасут. Она вызвала его на поединок, и он должен серьезно, глубоко и грязно, целовать ее сейчас, поцелуями взрослыми, вульгарными и крепкими, какими целовали ее все эти животастые владельцы колбасных и других магазинов. А ебать он ее будет должен после поцелуев так, как могли бы ее ебать, красивую, два напившихся с нею трак-драйвера. А если он не сможет, то грош ему цена. Она может спихнуть его с кровати пинком, и будет права.
О, как извилисты пути человеческого воображения! Он вспомнил, что он коротко острижен (почему он начал с этого? Символ мужественности?), вспомнил, что всегда мечтал быть «мерсенари», вспомнил свое армейское происхождение и, рассекая наслоения интеллигентности, добрался до ядра своей личности, до пред-Лимонова, до русско-украинского парня, случайно получившего имя Эдуард, в шапке-ушанке и сапогах ездившего в мерзлом трамвае на работу. Тот парень, в сапогах и ушанке, вор и рабочий, куривший папиросы «Казбек» и умевший ловко плевать, посмотрел на лежащую рядом с ним ухмыляющуюся русскую девку Наташку и, ухмыльнувшись точно такой же улыбкой, сказал вдруг:
— Ну что, пизда?