Высоковский от этого признания почему-то захохотал…
На следующий день все калмыки знали, кто исполнял роль Будды. Чагдар был в смятении, ждал нагоняя, а может быть, и хуже. Однако защищаться и оправдываться ни перед кем не пришлось. Председатель ЦИК Калмыкии Хомутников сделал вид, что не в курсе, а остальные калмыки при встрече обходились с Чагдаром так, словно он секретарь обкома или московский почетный гость. Чагдар предположил, что все, кто видел монахов в медитации, поняли, какое состояние вчера ему было даровано, и в глазах калмыков он теперь имел особый статус – избранного.
Месяцем позже Чагдар без всяких вопросов и замечаний прошел очередную партийную чистку. Он даже самокритику не успел развить, вскрыть недостатки и упущения в своей работе. Комиссия, кратко посовещавшись, выразила удовлетворение его партийным обликом, и он сел, потупив взгляд, словно провинился перед товарищами за благополучный исход, и слушал, глядя в щелястый, плохо прокрашенный пол, как критикуют других за двурушничество и шкурничество, изобличают в мягкотелости и гнилом либерализме, переводят из членов обратно в кандидаты, а то и вовсе исключают из рядов.
Чагдар боялся. Он боялся даже вообразить, что будет, если в Калмыкии узнают про его старшего брата – бывшего белогвардейца и младшего – хурульника. Он был свидетелем, как его начальник и земляк Хомутников обвинял старого большевика и проводника советской власти в Калмыкии Араши Чапчаева в сокрытии белогвардейского прошлого брата. А потому, рискуя быть обвиненным в пассивности, Чагдар старался ни с кем в конфликт не вступать, никого не критиковать и в коалициях не участвовать.
Его особенно тревожил Дордже. Брат жил не таясь: не выпускал из рук чёток и постоянно бормотал молитвы. А ведь еще в январе из центра разослано информационное письмо об усилении массовой антирелигиозной работы и закрытии всех оставшихся хурулов, церквей и мечетей. Уцелевших священников, независимо от вероисповедания, ссылали в лагеря. Но их осталось слишком мало. Начали выискивать бывших, сложивших с себя сан, а до плановых показателей все равно не дотягивали. Стали забирать людей, чьим единственным проступком было пребывание в хуруле в детские годы в качестве послушников-манджиков. И живи Дордже в Калмыкии…
Чагдар уже десять раз вспомнил добрым словом покойного Канукова, помешавшего бузавам переселиться к остальным сородичам. Калмыков в Калмыцком районе Азово-Причерноморского края после голода стало еще меньше, и, чтобы не получить нагоняй за дальнейшее снижение процента титульной национальности, райком и НКВД делали упор в искоренении мракобесия на православных и лютеранах.
Но это не значило, что Дордже был в безопасности. В колхозе его отряжали пасти овец, надеясь, скорее, на собак, чем на пастуха. Собаки свое дело знали. Следили, чтобы овцы не отбились, отыскивали потерявшихся. Поднимали грозный лай, почуяв рядом волков, и кидались на них, не щадя живота своего. Тут и чабан должен кричать, свистеть, щелкать плетью – устрашать, одним словом. Дордже в таких случаях только молился. Волки же, войдя в кровавый раж, способны за раз загрызть и тридцать, и пятьдесят баранов. За это пастуха могли и к уголовной ответственности привлечь, и тогда Дордже поневоле оказался бы на виду.
А стоит только дернуть за кончик, вся семья окажется под угрозой. Да и не только семья – весь хутор. Хуторские старики на тайной сходке договорились ни на кого властям не доносить: в каждой семье были бывшие послушники, или бывшие зажиточные казаки, или бывшие белогвардейцы – у секретаря партячейки Шарапова старший брат дослужился аж до полковника. А были и такие, у которых родственники оставались во враждебной загранице. Все сидели в одной, неустойчивой по теперешним временам лодке, и одна пробоина могла потребовать жертв от каждой семьи без исключения.
Все затаились, пригнули головы и усердно трудились в колхозе, стараясь выполнять и перевыполнять спущенные сверху обязательства. И только молодежь, родившаяся и выросшая в годы советской власти, не заставшая прежней жизни, чувствовала себя бесстрашно и горела искренним желанием как можно быстрее построить коммунизм. А чтобы ненароком никто из юной смены не проболтался в школе или на улице, старшие не делились сведениями о предках и родственниках, если те не вписывались в новый табель одобряемого происхождения.
В этом смысле детям Чагдара повезло. Старший Володька уже знал наизусть всех мужчин рода Чолункиных, начиная с Менке, что ходил на поляков под генералом Суворовым. И когда его спрашивали, чей он, то, набравши побольше воздуха в грудь, выпаливал:
– Я – Чолункин Влади Мир, из рода Зюнгар, старший сын красноконника Чагдара, внук джангарчи Баатра, правнук табунщика Агли, праправнук кузнеца Бааву, что на морозе мог сломать рукой подкову, прапраправнук Гончика, что сражался в Крымской войне с турками, прапрапраправнук героя Элу, что погиб под Москвой в войне с французами…
Не учили Вовку только, что он по кости происходит из ханских служителей эркетеней, в новой жизни это было ни к чему.