Фридриху уже исполнилось восемнадцать, и он подавал заявление добровольцем на фронт, но его в военкомате только обсмеяли, а заявление порвали. Фриц рвется драться против фрицев, ха-ха!
– Фашему народу хоть тали шанс фоевать протиф Хитлера, – горячо говорил он, – а нам – никаких шансоф. И фсе нас тут фашистами назыфают!
Санька сочувствовал Фридриху и думал: а знают ли калмыки, которые воюют сейчас на фронте, что их семьи теперь в Сибири, знают ли, каково им тут? Почему тетка Куня не получает вестей от дядьки Церена, как и другие женщины от своих мужей? Не погибли же все сразу? Может, бойцы узнали про высылку и перебежали на сторону гитлеровцев? Санька хотел бы поговорить об этом с Борькой и Валеркой, но уже не мог, а с Фридрихом и Вовкой не смел.
Лучше думать о чем-нибудь хорошем. О весне, например. Дома в это время уже проклевывались тюльпаны, а здесь солнце жгло, и нос уже успел обгореть, но снег, спаянный пластами почти до льда, сопротивлялся, и глаза резало от его кристальной белизны. Сапоги промокали насквозь и не успевали просохнуть за ночь. Тела Сокки и бабки Нюдли всё больше проступали из-под снежного наста, уже виднелись почерневшие лица, и жители барака избегали ходить по нужде на улицу, пользовались поганым ведром.
Весну, конечно, ждали все. И все надеялись на окончание войны. Женщины, которые еще не получили похоронок, мечтали увидеть живыми своих мужей, ссыльные были уверены, что после победы им разрешат вернуться в родные края.
– А я б на вашем месте не томашился, – укорачивал Кондрат Никифорыч размечтавшихся немцев, литовцев и поляков. – В газетах прописано, что фашисты всё там подчистую пожгли и разграбили. Чем жить-то будете? Тут и крыша какая-никакая над головой, и кусок хлеба, а там – одно пепелище сиротится… Вам подфартило, что сюда сослали… Иначе бы в земельке сейчас червяков кормили…
Тетке Куне, наконец, пришла весточка от мужа. Письмо было на русском, но кое-где вставлены калмыцкие слова. «Я живу хорошо», – начиналось по-русски, а потом по-калмыцки «еле жив». «Все рядовые и сержанты из калмыков стали теперь бойцами трудармии», и дальше «держат нас как преступников». Оказалось, что их с фронтов отозвали и отправили в лагерь на Урале строить электростанцию. «Трудимся с энтузиазмом, нормы перевыполняем» – «иначе оставляют работать на всю ночь и без еды». «Горячую пищу получаем ежедневно» – «пустая баланда и 100 граммов хлеба». «А чтобы работать еще лучше, пришлите посылкой сухарей» – «а то конец». «И хорошие сапоги не помешают» – «ходим в автопокрышках». И «кто из хуторских женщин ищет своих мужей ниже лейтенантов, могут смело писать в Широкстрой, на станцию Половинка» – «все здесь, кто еще не помер». «Тут не только донские, но и вообще все», – уточнял Церен.
Посылку для Церена собирали всем бараком. Чолункины отдали свой запас сухарей. Все как-то забыли, что, может быть, Куня – стукачка. Ответное письмо сочинили бодрое. Писал Вовка. Куня сообщила мужу о смерти его матери – Нюдли, но что еще не похоронили, упоминать не стала. Повинилась Куня, что не уберегла младшего из сыновей, но больше напирала на то, что остальные дети целы, здоровы, спят в тепле и пайком обеспечены, что семья живет вместе со своими, хуторскими, работают на лесосеке, начальство относится по-отечески, с пониманием. И ведь ни в чем не покривила душой Куня. Все так и было.
Письмо и посылку ходили отправлять на почту целой делегацией. Когда отец в воскресенье отлучился из барака, женщины достали Зеленую Тару, положили перед ней квитанцию об отправке и попросили о благополучной доставке получателю.
А Вовка после письма Церена совсем замкнулся, вообще перестал разговаривать. И каждый вечер нянчил свою тетрадь, на которой у Максима Горького уже и лицо стерлось и коричневый переплет весь потрепался.
Беда пришла в середине апреля, когда Сокки и бабку Нюдлю наконец свезли на кладбище и уже ничто не мешало Саньке радоваться весне. Снег стаял, песчаная земля быстро впитала влагу, работалось много легче. Зелень, как говорили местные, поперла дуром, и мальчишки припали к земле, что те ягнята, дергая побеги шнитки и стебли морковника, молодую крапиву и сладковатые луковицы кандыка, расцветавшего прямо из-под снега. А еще собирали на вырубках страшные на вид грибы-сморчки, которые, если пожарить с черемшой, были не хуже мяса. Вечером несли домой целые охапки вкусной травы, корней и луковиц – для младших.