Не снимая носков, он вытягивал по очереди то одну, то другую ногу к огню и смотрел, как валит от них пар. У него не было домашних туфель, все собирался купить, да так до сих пор и не купил. Грея ноги, он смотрелся в треснувшее посредине зеркальце в деревянной рамке, держа его у газовой горелки. На носу была царапина, у ноздрей засохла кровь, через всю щеку шла полоса грязи, над бровью — другая. Глаза в красных ободках смотрели на него из зеркала с выражением отчаяния. Еще никогда в жизни не презирал он себя так, как сейчас, Пересеченное трещиной лицо в черной деревянной рамке начало судорожно кривиться, и он перестал смотреть на него.
В тазу еще оставалась вода, которой он умывался перед уходом. Он окунул в нее руки и стал тереть ими лицо, пока не заболели глаза. Потом опять посмотрелся в зеркало: грязь и засохшая кровь сошли, но зато царапина выделялась еще резче. Он смотрел недолго, его лицо, бледное, с каким-то тупым выражением, было ему противно. Порывшись в карманах, он нашел смятую папиросу и закурил — в первый раз за несколько часов. Он помнил, что последнюю папиросу выкурил по дороге на Мэйда-Вейл, часов пять тому назад. Пять часов! Нет, сто лет тому назад!
Туман в голове окончательно рассеялся, оставив мучительную ясность. Он видел себя слишком хорошо и презирал то, что видел. Он знал теперь, что Лина — пустая кокетка, что как раз тогда, когда он в первый раз пришел к ней с деньгами из конторы, ей было скучно, потому что ее друзья уехали, и она развлекалась с ним часок-другой от нечего делать и еще оттого, что его нескрываемое восхищение занимало ее. Потом, как только появился кто-то поинтереснее, она тут же бросила его и не хотела больше видеть, он ей надоел. Теперь все было ясно, и даже не верилось, что он до сих пор не понимал этого, что он мог мечтать о чем-то и ходить за Линой по пятам, чтобы хоть на минуту ее увидеть, и обманывал себя. Теперь в его душе не было к ней ненависти. Она его больше не интересовала.
Интересовало его теперь одно: что
Дальше этого он идти не мог. Какой-то слабый голос заговорил в нем, протестуя. Как будто в многолюдном собрании, где все угрюмо молчали, заговорил какой-то крошечный, но живой, негодующий человечек. Это несправедливо! Ведь было же время, когда казалось, что все будет совсем иначе. Но что-то вышло не так. Произошла ошибка. Где и как это случилось? Он мог бы быть счастлив. Он был бы так же счастлив, как другие, если бы ему дали возможность. Но почему же она ему не дана? Он мог бы быть в тысячу раз счастливее Парка или Смита или даже самого мистера Дэрсингема — да, мог бы! Так почему же он не счастлив? Что ему мешает? Что, что? Негодующий голос задавал все эти вопросы, а ответа не было. Не было ответа, и неугомонный человечек внезапно умолк, стушевался, а мрачная компания осталась глуха и невозмутима.