Когда ему было три года, папа его отъехал из дома к другой тете, сыну не помогал, другой девочке косы расчесывал три года. Мама начальнику разрешала приходить раз в неделю, а он за это поблажки ей делал и премии давал за успехи в социалистическом соревновании.
Потом начальник в Германию уехал на ПМЖ – немец он был, Фридрих Карлович, – уехал на историческую родину, в фатерланд, с женой и детками за счастьем.
Как уехал Фридрих Карлович, так и папка домой вернулся из плена, куда попал по собственной воле. Девочка с косами выросла, и чужой папа мешал ей строить личную жизнь, вот и поперли его из дома, и он собакой побитой в свой старый дом пришел. Его обратно взяли, как в песне: «Какой ни есть, а все ж родня…»
Сынок рад был, теперь ему во дворе ни одна сука не скажет, что мама с фашистом спит, а папа родной теперь дома, на рыбалку обещал взять, но не взял, забыл, наверное.
Только заметил мальчик, что мама не рада, папу в дом пустила, а спит одна, отболело у ней, да и Фридрих Карлович тоже руку приложил, и не только руку. Он вежливый такой был, обходительный, всегда умел подход найти. Чистенький такой господинчик, надушенный всегда, а папа мальчика медведь – навалится и рычит, а потом, после всего, повернется задом или курит в койке вонючие сигаретки свои.
Это он случайно услышал, когда мама говорила с сестрой из города Кинешмы. Она говорила, а он портфель собирал в школу и слышал, мама громко говорила, связь тогда плохая была, до мобильной эры.
Он слышал и запомнил все и про папу, и про козла этого вонючего с его одеколоном, который тоже запомнил на всю жизнь.
Потом, когда папка пришел, мама не обрадовалась. Он видел, что не обрадовалась, но не осуждал ее, знал, что папка провинился.
Бывало, выпьет папка в пятницу, как настоящий пролетарий, и лезет к мамке в комнату, а она не открывает. Он бьется об двери и материт по-всякому, а она нет, иди, говорит, к себе, а он плачет.
«Ну, – решила мама, – живи, но тела тебе моего не видать, пусть сын видит папу рядом, если так принято».
Сын рос, а когда в школу пошел, твердо решил за папу отомстить. Стал потом дополнительно немецким заниматься и на самбо записался, чтобы подготовиться к мести.
Жил все эти годы, злобу копил на семейного врага. Папу не уважал, но жалел, как собаку больную. Когда он умер, мальчик был в восьмом классе, плакал долго втихаря и все качался, силы набирал. Во дворе он ни с кем не дружил, вежливый такой, маме помогал, с бабушками у подъезда всегда здоровался.
Потом работать начал в гараже у одного барыги, потом армия, и там закалился до предела, вернулся и опять в гараж пошел. С девушками редко его видели, жил пару лет с теткой одной, у которой ребенок был, почти ему самому ровесник. А потом его уже увидели по телевизору, когда показали, как он кромсал Фридриха Карловича ножом мясным в гараже уютного домика на краю Дюссельдорфа.
Все новости про него говорили. Интервью брали у его мамы, у первой учительницы и школьных товарищей. Все о нем хорошо отзывались – тихий, спокойный, вежливый. Только армейский командир сказал, что пугала иногда его ярость в учебных боях. Вспомнил, как старослужащий один решил поучить его ремнем по голове, так этот мальчик так «учителя» разукрасил, что если бы командир рядом не оказался, убил бы мучителя своего, хотел руку ему отгрызть в схватке, еле оторвали.
Мама плакала, рассказывала корреспонденту, что мальчик ее хороший и она не верит, что он такое сотворил.
Потом она на суд ездила, встречалась с ним, пыталась расспрашивать, но он ничего не сказал ей, не объяснил; только улыбался, довольный, что дело своей жизни совершил. Она опять плакала, но он не утешал ее.
Зачем он это сделал, узнал только его сосед по тюрьме, неловкий коммерсант из русских немцев, который сидел за три угона, завершившихся сроком в комфортной тюрьме.
Он сначала боялся русского мстителя, но потом, за месяцы совместного бытия, они подружились, и тот сам рассказал, что и почему.
Как Фридрих Карлович к маме шастал, мальчик не помнил по малости лет своих, но хорошо запомнил, как во дворе его звали фашистом. Он всегда фашистом был, когда в войну играли.
Папу он помнил – как тот вернулся, как плакал у маминой спальни, а она его не пускала. Он плакал, она не пускала, не забыла, как он с другой жил. Сама отплакала тогда за все унижения и сочувствие во дворе от соседей, такое не забудешь.
Потом Фридрих появился, вернул ее к жизни, отметил ее стать и глаз бездонный, испытала с ним радость, всего пару лет, всего сто четыре пятницы помнила она, когда он приходил ненадолго – сын в садике был до семи, вот он и приходил в пять, и до полседьмого у нее радость была.
А потом он уехал навсегда – так в жизни бывает. Не желала она семью его рушить, совесть не позволяла.
Иногда он долго молчал, видно было, что ему тоже хорошо с ней, но ни разу неверных слов не говорил, только долго гладил ее плечи и в глаза смотрел, да так глубоко, что жуть ее брала от его грустных взглядов.