Он передал снасть Лысенкову, а сам отправился домой готовить обед и печь хлеб, потому что ему предстояло ехать в бригаду Амосова работать. Мы остались одни. В прибрежном лесу полнейшая тишина. Снег причудливыми лентами виснет на ветвях и валежинах, шапками накрывает пеньки, сахарно-белыми пластами отягощает приникшие к земле широкие еловые лапы. Мне лежать ничуть не глянется: неподвижность, необходимость всматриваться в воду до рези в глазах – утомляет. Рыбки то и дело проплывают мимо лунки, а я не успеваю подвести под них крючок – зеваю. Наконец, дернув за снасть, чувствую живую тяжесть, ударившую в руку – есть один! Красавец хариус чем-то напоминает мне мотылька: то ли переливчатым своим цветом, то ли растопыренными широкими плавниками, к которым уже липнет снег. Рыба засыпает, немного попрыгав, и радуга на боках ее гаснет: розово-фиолетовое и пронзительно синее уступает место коричневому, живое, переливчатое – неподвижному. Смерть в любом ее проявлении отвратна мне с войны, и даже вот такая, рыбья, чем-то царапает мне душу, может, ассоциациями, которые неизбежно приходят на ум. Но я еще некоторое время продолжаю лов. Хариусов много, они то и дело величаво проплывают в поле моего зрения, лениво отклоняясь от лески, на которую привязан крючок. Иные останавливаются подо льдом, чуть выставив из-под кромки льда голову, иные, выставив хвост. Постепенно я приноровился: пропустив голову плывущего хариуса, я быстренько подвожу леску к его боку и дергаю. Рыба вылетает на лед вместе с крючком, прыгает, кровеня снег. Мой улов – шесть штук. У Лысенкова их уже более десятка. Мне хватит и на жареху, и на уху, и я вешаю снасть на дерево.
Лысенков настолько азартный рыболов, что не поддается на уговоры и продолжает лежать над лункой. Солнце поднялось над лесом, белый снег сияет, искрится, на него больно смотреть. Вместе с теплом появились сойки – рыжие, с голубыми пестринками на крыльях, величиной в обычную сороку, синицы и дятлы. Над снегами поднимается едва заметное марево, воздух начинает «играть», струиться – это солнечные лучи нагревают, сушат снега. Мне отрадно сидеть на валежине, подставив спину солнцу: через черный суконный пиджак греет ощутимо. Раскрыв этюдник, начинаю мазать этюд – Лысенкова над лункой, рыбу вокруг и старую ель с побелевшим сухим стволом, нависшую над ним.
Часа в два я наконец отрываю Лысенкова от ловли, и мы бредем по реке домой. В сумке около сорока хариусов. Как рыбак он здорово общелкал меня, но ревности нет. Хоть и вырос я вблизи реки, но никогда рыбалка и охота не привлекали меня, и за свежей рыбой я не гонюсь. Меня больше привлекают следы на снегу: вот пробежала норка, ее маленькие удлиненные лапки отпечатались вместе с коготками. Рядом промчались, перекрывая след, Юркины собаки, остановились возле отдушины, где она скрылась, помочились на пенек. Дальше их след уже пошел ровный – без волнения.
На отмели, на гальке поселилась чозения – прутья словно выбелены известью, но весна и здесь уже привнесла свое – покрасила верхушки в кармин. Здесь, в мелком кустарничке, обклевывая почки, наследили белые куропатки: цепочки крестиков тянутся от кустика к кустику, вяжутся в причудливые узоры. Я сказал, что на куропаток надо бутылкой наделать лунок и насыпать туда ягод – птица перевесится, чтобы склюнуть их, и попадается, как в ловушку. Об этом я где-то читал. Лысенков загорелся: завтра испробуем! Между следами куропатки густо напрыгал заяц. Он, когда бежит, выносит задние ноги между передними, и след его характерный, его не спутаешь с собачьим или каким иным. Но зайца уже нет в живых: Юрий поймал его петлей и голова с ушами валяется возле дома, а сам он съеден. А может, он здесь не один был, потому что следов очень много, и они продолжали появляться каждую ночь.
Уже возле избы, по завалинке, наследил горностай – белый и гибкий зверек, проворный и не пугающийся соседства с человеком. Когда я сказал об этом Юрию, он ответил, что у него под складом кроме горностая живет и соболь.
– Я их не трогаю, пускай живут, а то мыши мне все полы изгрызут. Горностай рыбу в ящике ест, сколько раз утром заставал его там.
Юрий испек несколько круглых калачей, нажарил сковородку рыбы, наварил борща из консервированной капусты. Мы сообща пообедали, и он засобирался в бригаду Амосова.
Мы остались в его домике одни. Утром раньше поднимался я, затапливал печку и ставил чай. Потом отрывал лохматую голову от спального мешка Лысенков, какое-то время смотрел заспанными глазами и начинал обувать унты. Вода была в речке студеная и прозрачная, мы умывались ею и садились пить чай. Лысенков брался за рацию, вызывал «Талисман», но тот привычно отвечал, что ни самолета, ни вертолета не будет, где-то нелетная погода.
– Вот будет здорово, если не улетим, – говорил, хитровато поглядывая, Лысенков, пробуя мое хладнокровие.- Запуржит, засядем здесь до лета. У вас хоть бумаги, красок надолго хватит?…
Я отвечал обычно, что того и другого хватит, а кончатся, так я займусь резьбой, уж дерева тут всякого в избытке.