Разбужены они были оглушительным, сотрясающим воем, доносящимся с улицы. Это идущие в обнимку Ничтяк и Фаркопов, поразительно пьяные, выпевали:
У Ничтяка верхняя губа хоботком нависала над подбородком, а на разбойничьей роже Фаркопова красовались пегие Аликовы усы, приклеенные кусочком хлебного мякиша. Армянский нос пылал неугасимым огнем. В карманах стояло еще по бутылке, а путь лежал к добротной крячкинской избе.
По пыльным щекам Фаркопова текли мутные слезы; он ревел, как раненый бык. Ему было жалко шофера. Ему виделось собственное шоферское прошлое, когда он был молодой, носил дешевые костюмы, и не имел дочерей-отличниц.
ОПАСНЫЙ ПРЕТЕНДЕНТ
Директор пожарной выставки лежал на полатях и, свесив голову, наблюдал, как Кузьмовна кормит молоком из блюдечка своего кота Бармалея. Бармалей был черный, с белым галстучком, гладкий, сытый, с бесстыжими желтыми выпученными глазами и стоячими, словно у гренадера Петровской эпохи, усами. Хвост торчал кверху, прямой, словно кусок черной трубы, и мяв был очень наглый. Кавалер! За его кавалерские качества бабка, видно, и любила кота, и стыдила для виду, попрекая некоей кошонкой Маруськой, с которой Бармалей, видать, имел прочные куры.
— Страмец! — топала Кузьмовна. — Охолощу!
Бармалей блудливо приникал к блюдечку. Мелкие капельки молока, разбрызгиваемые лаканием, падали на пол.
Дверь заскрипела, в избу вошла Мелита Набуркина. Она была не в настроении, и не удостоила даже взглядом повернувшееся к ней с полатей круглое Валичкино лицо.
— Ой, Мелашка! Ой, девка! — сказала хозяйка. — Ты пошто одна-то спишь? В чулане-то? Не холодно тебе? Ты — в одном месте, мужик — в другом.
— Он мне не муж, — ответила Мелита, которую вообще-то по паспорту звали Меланьей. Пренебрежительно поморщилась: — Скажете тоже, кока[1]
Кузьмовна!У Валички аж повело на сторону рот, словно с неспелой черемухи, от такого поведения избраницы.
— Но-но. Тут, когда вы спали, участковый Кокотухин приходил, спрашивал про вас. А я ему: так ведь это, мо,[2]
Мелашка Набуркина приехала с мужиком, ты ее не помнишь ли? Помнит он тебя…— А еще, — продолжала кока, — накатил на «газоне» Ванька Носков из Мизгирей, все о тебе хотел узнать: где живешь, да кем работаешь, да что за мужик при тебе… А я что знаю! Мо, если с мужчиной — дак не в ладушки, поди-ко, они на пару-то играют…
— Да что это вы, в конце концов, сказали! — с гневом и брызнувшими слезами вскричала запунцовевшая Мелитка; бросилась из избы.
Кузьмовна равнодушно позевала ей вслед.
— А мне че? Я че знаю? Ниче не знаю, и подьте все к чемору…
Постников мягким, упругеньким кулем спрыгнул с полатей, подошел уныло к окну. Было часов шесть. Вдоль улицы висела оседающая дневная пыль, а поверх забора, окружающего палисадник, глядела и щурилась голова курносого Ивана Носкова, ночного рыбака, давнего Мелитиного знакомого. Голова щурилась, посвистывала, — и вдруг, широко растянув рот, заулыбалась: навстречу Ивану из дому вышла Мелита. Они сели на скамейку, стали о чем-то разговаривать, а потом поднялись и пошли куда-то в проулок.
У Валички потемнело в глазах от столь явной измены, он аж задохнулся. И вдруг почувствовал такое подлое, такое страшное одиночество, какое не испытывал никогда в своей, в общем-то, довольно одинокой жизни. Город был ему знаком, и он не чувствовал там особой нужды в ком-нибудь. А здесь… Даже те два типа, которых они оставили дерущимися, уже успели познакомиться и орут песни, нотариус Мелита Пална показала ему нос, и он теперь один, совсем один… О подлость, низость!
И здесь Валичка вспомнил, что и у него в Потеряевке есть друзья. Как-то он не думал о них, не искал, приехавши, ибо был полностью занят подругой, — а ведь должен был вспомнить, как же можно было о них забыть! Постников надел соломенную шляпу, покинул избу и отправился на поиски Клыча и Богдана. Да их и искать особенно не надо было, Кузьмовна сама отвела его после недолгих объяснений, спросила лишь: «Это нерусские-то, что ли?»