— …Как прыганет! Да шесть раз в воздухе и перкувыркнулась… Даже взвизгнул, помнится. Подушка выскочила, и уж чресседельник под животом болтается и по ногам ее хлещет. Беру на повода — никакого впечатления! Начинаю пороть ее арапником и по крупу, и по морде… хлыщу — ничего! Уши заложила, морду окрысила — так хребтом и кидает… Уж я тут и смекать стал: не только, думаю, костюм мне порвет, а, пожалуй, и без потомства оставит! Представьте, сижу ровно собака на заборе… Но все-таки намотал уздечку на руку, начинаю ломать ей правую шею — рьян! Левую ломаю — рьян! Осипла, несет меня с вывернутыми глазами прямо на овец… там стадо паслось! Рву ей гриву по щетинке… Как я однажды на одном конкурсе Закастовщика ломал, семь тысяч в восторг привел! А тут рву, уздечку так натянул, что деготь оттекать стал и все мне белые перчатки вдрызг! Рву, а скотинка закусила себе удила… — Манюкин поскрипел зубами, изображая Грибунди, — и прет и прет все… и давай тут по овцам гулять. Я даже глаза зажмурил, только повизгиваю… и чувствую, как она копытом в брюхо овце попадет — брюхо вдребезги! а тут еще жалкое блеянье это… Тут уж она и на задних по ним гуляла, и на передних гуляла. Пена, понимаете, как из бутылки, и притом, заметьте, электричеством, праной этакой так от нее и несет. Несет меня прямо в лес, все сшибить норовила… все бока себе в кровь, морду в кровь, меня в кровь. А за лесом Ока шла, глиняный обрыв восемнадцать сажен! Ну, думаю, Сергей, пропала земная твоя красота… Тут в дерево ба-бах…
Манюкин покряхтел, крепко вцепившись в стул, на котором сидел, точно стул и был взбесившейся Грибунди. Редкозубов, выпятив челюсть, сосредоточенно сопел. Радофиникин то запахивал, то распахивал рясу свою, в просторечии нашем называемую эклегидон. Буслов качал головой, приговаривая: «Поэт, поэт…»
— Лежу, — оканчивал Манюкин упавшим голосом, — и этакие, знаете, зеленые собачки в глазах прыгают! А уж тут Ланской бежит с коллодием: «Жив ли ты, Сережа?» «Жив, — отвечаю, — в галопе замечательна, но не показывайте мне ее, я ее убью!» А куда ж убить там, коли лежит этакой пестрый кавалер в розовых брюках, то есть совсем без оных, и чуть не полбашки нету! Ну, залили мне голову коллодием… отнесли. Ох, даже язык вспотел, тошно мне… — простонал нежданно Манюкин, весь потный, дыша с высунутым языком. — У меня язык-то быстрей, чем голова, работает, она и не поспевает! Вспотел…
— Да и вспотеет, — посочувствовал Илья, — не мудрено!
Манюкин ощупывал ошалелыми руками голову себе, точно ощущал еще на ней страшную рану недавнего удара, точно, видя еще не остылую от скачки лошадь, стремился удостовериться в собственной целости.
— Да, туда-то с платочком… а оттуда полпуда в весе потерял! прибавил он, жалко посмеиваясь и вытирая лицо платком.
В комнате и в самом деле стало не в меру жарко.
— Ну-ка, дай пощупать твой нос, — заговорил Редкозубов, только теперь усвоив всю пленительность манюкинской выдумки. — Говорят, кто хорошо врет, у того нос гнется…
— Постой, дай же ему отойти, — остановил Буслов Илью.
— Нет, я вот что… — задумчиво говорил о. Иона. — Как же это прыгала-то она под вами, ведь не блоха!
— Блоха не прыгает, она сигает! — рассудительно вставил Редкозубов.
— Все равно, кобыла не может сигать. Я не видел, — с наивным недоверием настаивал Иона.
Это совсем взорвало Манюкина, уже успевшего перевести дух.
— Так ведь это черт, черт был, дьявол, понимаете? — закричал он таким тонким голосом, что я невольно зажмурил глаза. — Черт, с рогами, поняли? И, сделав рожки, боднул Иону в бок с резвостью, прямо непостижимой для его возраста.
Иона отшатнулся, и вслед за тем лицо его приняло злобно-досадливую несимметричность.
— Странные вы люди, Сергей Аммоныч, — прошипел он, запахиваясь в эклегидон, что всегда служило признаком гнева. — Не можете вы жить без упоминания нечистой силы… Вот за это вас и присылают к нам! — Он подождал минутку и своенравно отметил: — А кобыла все-таки не сигает!..
— А вы и в черта верите? — с внимательным интересом спросил Буслов, и уже видно было, что его начинает развозить.
— Не поминайте его задаром, а то я уйду, — жалобно ответствовал Иона. — Я во все-с верую, Виктор Григорьич! Вы вот в третий раз спускаете его с уст своих, а принимаете, между прочим, пищу. А он, может, вон там… прикрыв глаза козырьком, Иона значительно кивнул в темный угол за пианино. может, он там прячется и ждет, когда и его позовут в гости. Я во все верю. — Голос Ионы наливался колкой неприязненностью. — Я, миленький, когда на молебен от засухи езжу, то зонтик с собой беру, ибо верю, ибо горжусь… Иона встал, постоял с поджатыми губами и снова сел.