История СССР, увиденная с периферии, которую я предлагаю в этой книге, является также попыткой осмыслить понятие «границы режима». Речь идет о том, чтобы описать двойную взаимосвязь: между режимом и его территорией и между государством и его соседями в условиях существования эксплицитного политического проекта, направленного на подрыв и дестабилизацию. Два момента в этой истории кажутся мне ключевыми.
В 1920–1925 годах шло строительство советского государства и его территории. В новой истории СССР акцент чаще ставится на 1914–1921 годах – «континууме войны, насилия и революции»[885]
, что объясняет слабый интерес историков к ключевым для нас пяти годам. Однако еще до провозглашения СССР и принятия новой конституции 1920–1922 годы явились, как и в других молодых восточноевропейских и балканских государствах, но с важными революционными особенностями, периодом активной правовой и картографической деятельности. Речь шла о том, чтобы наметить новые границы и наладить отношения с соседями. Это было время усвоения новых политических рубежей на местах. Затем, в 1924–1925 годах, наступает период институционализации практик и отработки политических механизмов. Об этом свидетельствуют самые разнообразные примеры: определение роли пограничников в погранзоне, организация системы разведки и влияния в ближнем зарубежье, инструментализация пограничных инцидентов в целях сплочения нации, политика интеграции и ускоренного развития приграничных районов. В рамках этой первой фазы политика границ еще реагировала на ограничения и возможности, обуславливаемые соседями. Но зародыш такого важного и прочного атрибута политической ксенофобии, как ассоциация внешнего врага с внутренним, уже присутствовал среди сотрудников разведки, политической полиции и погранохраны.Второй ключевой момент пришелся на 1934–1940 годы, когда постоянно уплотнявшаяся граница оказалась на замке. Эта хронология не совпадает с историей Большого террора. Принятие закона «Об измене родине» в июне 1934 года пришлось на период, который некоторые историки характеризуют как момент разрядки между крайне напряженной фазой 1932–1933 годов и первыми исключительными мерами, последовавшими за убийством Кирова в декабре 1934 года. Пик смертных приговоров по обвинению в незаконном пересечении границы пришелся на зиму 1938/1939 годов, когда ежовщина уже закончилась, а наиболее кровавые методы, характерные для массовых операций, были поставлены под вопрос Сталиным и новым главой НКВД Берией. Тот факт, что пограничная политика лишь частично вписывалась в сталинский репрессивный календарь, выработанный в 1930-е годы под влиянием главным образом соображений внутренней политики, заслуживает внимания. Цикл запретов, репрессий и отселений, в ритме которых жило пограничье, зависел, на мой взгляд, в основном от международной ситуации, вернее от того, как ее воспринимали в Кремле, в республиках и в пограничных районах. Характерная уже для 1920-х годов обостренная реакция на ощущение внешней угрозы доминировала в советском пограничном мире конца 1930-х. Политика обеспечения безопасности границ и дипломатия, направленная на сохранение мира, дополняли друг друга, порой функционируя по принципу сообщающихся сосудов.
Анализируя эволюцию отношений между режимом и территорией, следует также обратить внимание на акторов и на широкое обновление элит. Те, кто в 1920-х годах стоял у истоков советской политики границ, – Ф. Э. Дзержинский, И. С. Уншлихт и Г. Г. Ягода в ГПУ, Л. М. Карахан, Я. А. Берзин (Зиемелис) и Х. Г. Раковский в Наркоминделе – были профессиональными революционерами и космополитами. Они уже были охвачены манией политического контроля, но еще практиковали гибкий подход к территории. А главное, у них было общее видение политики, которую они стремились осуществлять. Все они исчезли в ходе чисток[886]
. Те, кто занимался границей во второй половине 1930-х годов, – Н. И. Ежов и Л. П. Берия, М. П. Фриновский и И. И. Проскуров, А. А. Жданов и М. И. Литвин – были носителями иной политической культуры и принадлежали к другому поколению. К концу 1930-х годов им всем было около сорока лет, их взрослый жизненный опыт был исключительно советским, а культурный и политический горизонт не имел ничего общего с багажом таких дипломатов, как Б. С. Стомоняков, М. М. Литвинов или И. М. Майский.