«Не бескорыстный и ты, Мефодьев сын! И тебе иногда больше надобности брать приходилось! — отпускал на свой счет Савушкин. — Правду — ее люби! Через неохоту, но соглашайся с ней… Позапрошлой, кажись, зимой добыл ты сверх лимита пару лосей — быка и матку. Преступил? А то, скажешь нет! Все лицензии были закрыты, шкуры сданы. Зачехляй ружье и домой топай. А ты, окаянный, в урман опять умотался и ту пару лосишек свалил в один день и мясо притырил. Тем оправдывался перед собой, что, мол, на будущий год зачтется, передвинется как бы на новый сезон охоты. Схитрил, дед косой, смошенничал! Никому про это не сказывал. Но перед собой-то признайся, что скрыл. Чего от упрека рыло-то воротить? Не наказали, не вздули. А могли бы, могли огреть тысячным штрафом, притянуть к уголовщине! Пошагал бы на принудительные работы. Вот уж хватил бы позору, славы дурной!..»
Ясно думалось Савушкину у догорающего костра, в ожидании рассвета полного, белого. Встал перед взором, словно выплыл из пелены тумана, крещеный тунгус Кирилл Тагаев, приятель его закадычный, учитель по следопытству, умерший полгода тому назад, в июльскую жаркую пору. Время Кирилла обороло почти в девяносто лет. Далеко на обласке тунгус и не ездил уже по рыбацким делам — ставил сетки и фитили от селений поблизости. Помер возле лодки-долбленки своей, прямо на бережку, на зеленой осоке. Уснул и не проснулся лесной человек, урманный. Жил он безгрешно, с открытой душой, теплым сердцем, светлым умом. Ко всякой твари был добрый, а к людям — совсем сострадательный… Нашли Кирилла через день после смерти. Лежал на траве ничком, трубка валялась рядом, будто выпала у спящего изо рта и погасла. Одним броднем Кирилл до воды доставал — течение лизало носок его надегтяренной обуви. Река, как живая душа, прощалась с тунгусом… В запазушке у Кирилла оказалось немного денег, на них и похоронили… Чистая совесть была у тунгуса Тагаева, без пылинки, без пятнышка. Сказать о нем можно одно похвальное, поставить в пример всякому, и Хрисанфу, Мефодьеву сыну — тоже…
Савушкина снова стало познабливать, противная дрожь поползла по суставам и коже, коробило губы, сводило пальцы. То был озноб, способный свалить в лихорадку, во мрак. Надо было собрать всю волю и силы все. Опираясь рукой о ружье, охотник поднялся. К нему подошла собака, зевнула, потягиваясь. Хозяин взял Пегого на поводок, чтобы пес помогал тянуть, если будет совсем уж плохо.
Тишина заложила уши. За редколесьем, в робком, будто тоже ознобном дрожании, занималась примутненная заря. Хрисанф Мефодьевич двинулся, стараясь через раз попадать в размашистые скачки Солового.
Глубокий снег разогрел охотника, как вчера, до испарины. Зудила злость на самого себя, что потащился за подстреленным оленем. Мог бы и бросить подранка, хоть однажды за все годы промысла. Досадовал и на стаю волков, которых черт принес сюда на болота из степей. Но раздражение в нем постепенно таяло, как тает льдинка в горсти.
Чем дальше он уходил от костра, тем больше чувствовал немоту во всем теле, тупые удары крови в уши, виски. И лишь страх упасть и замерзнуть в урмане толкал Хрисанфа Мефодьевича вперед. Хоть ползком или покатом, но продвигаться ближе к дороге, к зимовью!
Мнилось, что вот-вот набредет на растерзанный труп своего коня, увидит картину волчьего жадного пиршества… Что это вдруг с ним стало? Как странно: Савушкин не находил в себе жалости к Соловому. Неужели так легко смириться с потерей, как с неизбежностью?
Суди, как, хочешь, но ведь сколь не скачи, а когда-нибудь да споткнешься…
Тяжелым стало ружье за спиной! А ноги… А руки… А поясница… Засвинцовели, скрипят. В глаза, залитые потом, ударяют косые лучи. Солнце давно проглядывает уже сквозь редь деревьев. Лес пошел — сплошь осинник. Сын Александр говорил когда-то, что осина — это тополь дрожащий. Вот и он, Савушкин, дрожит весь от пяток до маковки. Тяжко-то как, непосильно становится. Неужели конец и не видать ему больше ни жены Марьи, ни детей? Где Михаил-то? Чует ли он, что отец его, почитай, погибает? Трепещет ли сердце его от тревоги и боли?
Проклятое ломотье в ногах…
Пегий повизгивает, видать, понимает, как муторно, тошно хозяину. Сам валится набок, а повод натягивает — ошейник в горло впивается, хрип выдавливает. И Хрисанф Мефодьевич отмечает в сознании, что без собаки давно бы остановился, не совладал с собой.
Время тянулось длинной незримой нитью. Следы коня и волков повернули на просеку. Бег Солового все еще был широким, упорным. Трупа коня не попалось пока, и это укрепляло дух Хрисанфа Мефодьевича, отгоняло мысли о старости, дряхлости. Возможно, что мерин урыскал от хищников, тогда и ему не упасть, не увязнуть навеки в сугробе. Он ожидал появления волков, но серые не показывались. Удивительно, что и Пегий не проявлял беспокойства, спокойно сидел в минуты короткой отдышки, хватал жаркой пастью сыпучий снег.