Каждый день часам к десяти утра большие матерчатые контейнеры доверху наполнялись вчерашним грязным бельем. Цукерман несколько недель наблюдал за этими контейнерами и каждый раз, проходя мимо какого-нибудь из них, испытывал странное желание. В утро после устроенной Уолшем экскурсии, когда рядом никого не было и никто не мог спросить, что он такое вытворяет, он наконец засунул руки в кучу наволочек, простыней и полотенец. Он никак не ожидал, что будет столько сырого белья. Сила покинула чресла, рот наполнился желчью — ощущение было такое, словно руки его по локоть в крови. Словно он обеими руками дотронулся до зловонной плоти миссис Брентфорд. Он услышал, как в конце коридора завыла женщина, чья-то мать, сестра или дочь, и это был крик оставшейся в живых: «Она нас щипала! Она нас била! Обзывала! А теперь умерла!» Еще одна катастрофа — каждый миг, за каждой стенкой, за дверью,
Пока кто-то в коридоре не крикнул:
— Эй, вы! Что это с вами?
Цукерман так и стоял, погрузив руки в белье выздоравливающих, страдающих и умирающих, а также тех, кто умер за ночь, и надежда его была такая же сокровенная, как непреодолимая тяга к далекому и никогда не отпускающему дому.
С того вечера он, как только к нему заходили поздороваться интерны, просил взять его с собой на обход. У каждой кровати он испытывал разного рода страх. Пациент рассказывал врачу то, что тот хотел узнать. Никто не утаивал ни скандала, ни позора — все в открытую, все на кону. И враг всегда был опасный и реальный.
— Мы вас немного постригли, чтобы все вычистить.
— Ничего страшного, — тихо и покорно ответила огромная чернокожая женщина с детским лицом.
Интерн аккуратно повернул ей голову.
— Доктор, очень глубоко было?
— Мы все удалили, — ответил интерн, показав Цукерману длинный, смазанный мазью шов за ее ухом. — Больше ничто не будет вас беспокоить.
— Да? Вот и хорошо.
— Отлично.
— А я… я увижу вас снова?
— Непременно, — ответил он, пожал ей руку и оставил ее покоиться на подушке, а Цукерман, интерн интерна, последовал за ним.
Какая работа! Отеческая связь с нуждающимися, срочная, немедленная человеческая поддержка! Сколько неотложной работы, сколько болезней нужно победить — а он с фанатичным упорством сидел взаперти наедине со своей машинкой!
Почти все время, пока он лежал в больнице, Цукерман ходил по кипевшим жизнью коридорам университетской больницы, днем проводил свои собственные обходы, а вечером, когда все стихало, шел с интернами, словно все еще верил, что может вызволить себя из будущего и стать свободным, сбежать из своего тела.
Пражская оргия
Новелла
… из
Нью-Йорк, 11 января 1976
— Ваш роман, — говорит он, — воистину одна из пяти-шести книг моей жизни.
— Донесите до господина Сысовского, — обращаюсь я к его спутнице, — что похвал с меня уже достаточно.
— Похвал с него уже достаточно, — передает она ему.
Ей около сорока, у нее светлые глаза, широкие скулы, темные волосы на строгий пробор — смятенное, пленительное лицо. Когда она, почти бесшумно, усаживается на краешек дивана, на ее виске тревожно вспухает голубая жилка. Она в черном, как принц Гамлет. Траурный костюм с черной бархатной юбкой заношен сзади до лоска. У нее крепкие духи, на чулках спущены петли, нервы — на взводе.
Он лет на десять моложе: невысокий полный крепыш, его широкое лицо с носом-обрубком пугающе напоминает кулак в боксерской перчатке. Так и вижу, как он, набычившись, пробивает лбом двери. А вот волосы у него как у заправского сердцееда — длинные, густые, шелковистые, почти по-азиатски темные и глянцевитые. На нем серый костюм с легким отливом, пиджак узковат под мышками и в плечах. Брюки облипают непропорционально мощную нижнюю половину тела — футболист в рейтузах, да и только. Остроносые белые туфли просят починки; белая рубашка с расстегнутыми верхними пуговицами заношена. То ли кутила, то ли бандюган, то ли, может, сынок сверхпривилегированных родителей. Женщина говорит с сильным акцентом, у Сысовского он едва ощутим, и выговор очень уверенный, с удивительно элегантными гласными на оксфордский манер, — так что когда у него порой случается синтаксический промах, мне это кажется эдакой уловкой, иронической игрой, призванной напомнить хозяину-американцу, что вообще-то его гость — беженец, и ему этот язык едва ли не в новинку, а вот поди ж ты — как бегло и очаровательно он им владеет. За всей его почтительностью чувствуется сила — так силен буйный, горячий жеребец.