Он не стал зажигать лампы, и в сумраке надвигающегося зимнего вечера на его длинных ногтях теплились красные отблески горевшего в камине огня, а если бы он обернулся, то увидел бы, как в окне, за его спиной, за темными силуэтами деревьев, пятнает гладь пруда холодный багрец заката. Пурпур, подумалось ему, всюду пурпур. Геральдический кроваво-красный. А ведь в этом что-то есть. И разум его распахнулся навстречу пурпуру. Под пологом леса изломанные копья. Изломанные копья в истоптанной копытами грязи. Вот, Англия, твой старый добрый лес, где мчались рыцари, где королева Елизавета тешилась охотой, где сам Шекспир скакал, чтобы поставить свой «Сон» в поместье у аристократа, если верить дочке доктора. И вот теперь здесь сумерки, распад, и солнца луч высвечивает сонно рассеянные тут и там останки. Да, в этом что-то есть: английский эпос, возвращение Артура. Английский Гомер. Кровь, битва, мужество, машина судьбы, наконец. Альфреду показалось, что он даже слышит ее музыку, металлический звон, исполненный эха. И мысль его устремилась туда, нащупывая границы. Надо будет попытаться, если силы вернутся к нему. Поленья в камине шипели и дымились. Лес за окном вновь скинул свой сказочный покров, стал мрачным и безотрадным. И никого там не было.
Из друзей тоже никого не осталось. Септимус в сумасшедшем доме под опекой доктора Аллена. Их брат Эдвард в другом сумасшедшем доме. Отец умер. Артур Хэллем тоже умер, забрав с собой из этого мира силу, воздух, жизнь. А ведь это был величайший ум, Альфред другого такого не знал: властный, ясный и быстрый, находчивый, зрелый, поэтичный. Артур любил стихи Альфреда и защищал их в своих статьях, он любил Альфреда, а теперь его нет. Он женился бы на сестре Альфреда, стал бы лучшим из членов их большой семьи, но он умер и оставил Альфреда одного.
Образ Артура пришел и ушел, а слова не шли. Слова еще придут, он мог бы и догадаться, но пока не шли. Он был нем и одинок. Ему не хватало сил даже на то, чтобы читать слова, написанные другими, даже на то, чтобы подняться из кресла. Он неотрывно глядел в огонь. И был одинок.
Доктор Мэтью Аллен сидел за своим столом с чашечкой кофе и с пером в руке. Перед ним лежал новый гроссбух, куда он аккуратно вписывал придуманные числа, которые должны были успокоить вкладчиков. Время от времени он окидывал взглядом это застывшее вранье, и тогда голову словно сдавливали тиски, но он тотчас же напоминал себе о благородстве и логической выверенности своей цели. Когда имеешь дело с безумцами, порой приходится прибегать кое к каким уловкам им же во благо. И с вкладчиками то же самое: он просто отвлечет их будущим вознаграждением. Сердце стучало легко и быстро, до того приятно было сознавать собственную находчивость.
Однако деньги все еще были нужны. К счастью, ему было к кому обратиться, прежде чем прибегнуть к последнему средству — написать брату Освальду. Мурлыкая что-то себе под нос, доктор поднялся, огладил бороду и пошел. К ним.
Он тихонько постучал, но ответа не последовало. Тогда он открыл дверь и вошел. Септимус, полностью одетый, лежал на кровати, свернувшись калачиком, прижав колени к груди и обхватив их руками. «Доброе утро, — сказал Мэтью. — Вот вы-то мне и нужны».
Лорд Байрон проснулся со страшной головной болью и в запачканной одежде. Он знал, что винить ему следует только себя, но если не позволять себе время от времени поразвлечься, то куда девать свое жизнелюбие, как успокоиться? О, сколько страниц он написал! Долгие недели, тысячи строк, рука буквально летала над страницей, лишь бы успеть их записать, губы дрожали, голова была не голова, а какая-то поэтическая маслобойка. Когда он отправлялся на боковую, домочадцы давно уже храпели, а когда просыпался, звезды лишь начинали таять в предрассветном небе, первые труженики выходили на поля, а он уже шептал новые строки, которые надо было поскорее записать. Стихи складывались во сне, звучали все громче и отчетливее, пока наконец не обретали плоть, перекидывая мост в бодрствование. Они будили его, требуя служения. Иногда он переползал из постели в кресло, что стояло в углу, находил какой-нибудь ненужный обрывок бумаги, принимался их записывать и лишь потом понимал, что уже написал их прежде. И это исступление длилось неделями. Ничего удивительного, что ему приходилось призывать на помощь Джона Ячменное Зерно, чтобы ослабить хватку слов, перестать искать приключений на свою задницу и выбраться наконец из этой неистовой машины стихосложения.
Но тут уж лучше было присоединиться к приятелям, к их дружеским кутежам на лондонских улицах. Теперь-то они едва ли снизошли бы до него, сидящего здесь, словно в одиночной камере, голодного, отвергнутого, в грязной рубахе и загаженных подштанниках. Отдельными вспышками, спазмами вины возвращались образы того разгула, что творился прошлой ночью. Неужели здесь в самом деле бились не по-джентльменски? И блудили? Он вспомнил вчерашние вопли и услышал новые, что доносились из других частей дома.
В дверном проеме появился его слуга:
— Время поразмяться, — сказал он.