Все проходит, все умирает. Одна только вещь остается неподвластной времени — только сама смерть никогда не умирает. Этим, наверное, и объясняется связь между смертью и вечностью. В начале июля 1963 года Жан-Клод и Бернар, двоюродные братья, всегда сохранявшие дружеские отношения, решили совершить путешествие по морю, от Сен-Тропе до Сардинии, а может, и до Сицилии. Услада Божья решила иначе: оба разбились насмерть в автомашине на отрезке пути между Монтаржи и Невером, на довольно опасном участке национального шоссе № 7, где до этого произошло уже более десятка несчастных случаев. Эта часть дороги еще не была оборудована как автодорога. С кузенами ехала девушка, ожидавшая ребенка, новая невеста Жан-Клода. Ее доставили еще живой в Бриар, где она и умерла в больнице через три дня. Год спустя Пьер умер от скоротечного рака. Его единственный сын Жан-Клод умер, два сына Жака, Бернар и Юбер, — тоже. У Филиппа детей не было. Клод, последний из братьев старшей ветви, последний из клана Реми-Мишо, стал, в свою очередь, главой семьи: король умер, да здравствует король. Но из всех этих печальных событий, столь жестоких по отношению к индивидам, ничто уже не имело большого значения для судеб семьи. Давно уже не существовало короля, не было главы семьи, да и самой семьи не было.
Я видел, как распадалась и угасала семья, моя семья, которую я так любил. Услада Божья, на которую она ссылалась, обернулась против нее и покончила с ней. После каждой из этих драм, в общем-то таких обычных, обрушивавшихся на нас, у меня вновь и вновь возрождалось возникшее еще раньше желание не то чтобы рассказать историю семьи или отдельные ее эпизоды, а, не вставая в позу моралиста, не впадая в метафизику или в политэкономию, просто закрепить раз и навсегда в образах те события и тех людей, которые с каждым днем все больше ускользают и о которых скоро уже никто не сможет вспомнить. Нравы, мелкие привычки, мысли, верования, поведение. Автомобили, настенные часы. Обычаи и одежду. Добродетели и пороки. На разных уровнях экономической и общественной организации любая другая группа людей, я полагаю, развивалась бы по кривой, аналогичной той, по которой прошла моя семья. Просто, благодаря своей сплоченности и примитивной, отсталой структуре, моя семья предоставляла мне более удобный для описания пример. Подобно изображенным на картине художнику или жертвователю, скрытым от всеобщего внимания, смешавшимся с толпой единоверцев у постели святой или стоящим за фигурой палача, исполняющего свое ремесло, я собирался воссоздавать события, участвуя в них как молчаливый свидетель, почти несуществующий, неподвижно затаившийся в уголке и, тем не менее, постоянно присутствующий.
Эту неодолимую потребность запечатлеть что-нибудь из наших ушедших в прошлое чаяний и противоречий я ощутил впервые еще во время встречи Филиппа и Клода по окончании войны в Испании. Вновь я испытал это желание, еще более острое, в тот день, когда дедушка бросил свой последний взгляд на Плесси-ле-Водрёй. А потом, еще и еще, в Риме, на площади Венеции, где я был с Филиппом, в нью-йоркской больнице с Анной-Марией, на кладбище в Русете, в день поминовения мертвых, с Клодом, когда он, как мне показалось, поднял полупогасший факел, выпавший из рук нашего деда. Фамилия наша, воплощенная в камнях замка Плесси-ле-Водрёй, намного пережила членов семьи. Теперь наш дом, наша семья с каждым днем все болезненнее испытывала на себе присутствие Бога и действие его безжалостной услады. Единственное, что я хотел, так это возродить и сохранить — увы, уже не на века, как раньше, а лишь на каких-нибудь несколько лет нашего взбудораженного времени — хоть что-нибудь из быстро погружающихся во мрак воспоминаний о них.
IV. Изгнанник