Ливанец вскоре бросил Анну-Марию. Этот человек, которого я почти не знал и чье имя в точности даже не запомнил, в конце концов сыграл свою роль в истории семьи. Филипп умер. Анна-Мария стала наркоманкой, и ее срочно положили в больницу в Нью-Йорке. Помните, как процветающая актриса когда-то пересекла Атлантику, чтобы присутствовать при кончине двоюродного брата? Я же не зря говорил вам, что у нас было сильно развито чувство семьи, не правда ли? На этот раз я полетел в обратном направлении, чтобы присутствовать при кончине племянницы. Ведь все те, кто имел счастье знать ее, в том числе и ее дяди, были когда-то в нее влюблены. Она тогда еще не умерла. Пока еще не умерла. Но, войдя в палату одной из самых дорогих больниц Нью-Йорка, я испытал удар в самое сердце: передо мной лежала старуха. Если бы ее увидели такой люди более молодого поколения, они бы не поверили, что она была больше чем красивой, просто волшебно прекрасной, что ей принадлежали сердца соседей по имению, немецких офицеров, партизан и наездников, итальянских актеров и греческих судовладельцев. Неразумные, вы не знаете того, что узнал я ценой прожитой жизни: в мире есть только одна сила, и имя ей — время. О, скольких людей и вещей оно добило вокруг меня: стариков и детей, каменных зданий и идей, нравов, воспоминаний и богов. Мало сказать, что время правит миром: мир это и есть время. Есть время наслаждений и время страданий, время молодости, не задумывающейся о времени и полагающей, что оно бесконечно, время дождя и солнца, время грозы и кристально чистой воды у греческих островов, время катастроф и любви, время запоминания и время забвения. Все, что проходит перед глазами сменяющихся поколений, — это всего лишь время. Оно воплощалось в музеях, в церквях, в кладбищах, в домах, строящихся и разрушающихся, в путешествиях, в деньгах обращающихся и накопляющихся, чтобы вновь пуститься в оборот, а потом растаять и исчезнуть. В пошатнувшемся здоровье, в облаках, разбегающихся или скапливающихся, в земле и деревьях, в чувствах и амбициях, в произведениях искусства и в войне, в страстях и в истории. Оно воплотилось в Плесси-ле-Водрёе и в каждом из нас. И дедушка умер, и отец мой погиб, и дядя Поль и тетя Габриэль тоже умерли, и Жак, и Юбер, и Филипп тоже. И Анна-Мария уже не была прекрасна.
Перед кроватью, где лежала Анна-Мария в нью-йоркской клинике, я понял, что было самым глубоким в моей распадающейся семье: она боролась со смертью, боролась со временем и искала в истории и в воспоминаниях, передающихся из поколения в поколение, от одного смертного к другому, нечто более сильное и прочное, чем индивид. Мы вступили в век триумфа индивидуумов. И это прекрасное, великое дело. Свобода, счастье, удовольствия этого мира были нам мало известны. А теперь познать их могли многие. Я не осуждал тех, кто наслаждался всем этим и смеялся над нами. Я бы, если бы не родился в лоне нашей семьи, возможно, тоже не любил бы ее. Но я родился в этой семье. И я от нее не отказывался. И я восхищался ее усилиями, направленными на то, чтобы сохраниться и длиться дальше. У кровати Анны-Марии я вновь испытал это душераздирающее чувство: один мир разрушался, а другой нарождался. Анна-Мария, как и Клод, но иным способом, служила связующим звеном между двумя мирами. Больше чем кто-либо из нас она вкусила радостей нового мира. И вот теперь ей суждено было узнать, как эти радости оплачиваются: первой в нашем роду, несмотря на победы и славу, она боялась умереть в одиночестве.
Ни у Анны-Марии, ни у меня не было детей. У Филиппа — тоже. Юбер тоже умер, не дожив до возраста, когда можно стать отцом. На древе рода нашего появлялось все больше сухих сучьев. Это не самое страшное: всегда были ветви, не имеющие продолжений, зато у Пьера, Клода и Жака были сыновья и дочери. Самое страшное было в том, что даже при наличии сыновей и дочерей семья была все же обречена. И не только наша, все другие семьи тоже, — сама по себе семья, ее форма, идея семьи были обречены. А вместе с семьей — что это: следствие или причина? — история, прошлое, память, традиция, тяга к незыблемости, настрой на вечность тоже получили смертельную рану.
Нас в Плесси-ле-Водрёе, между Жюлем и дедушкой, было не так уж много. Хотя были там и пруд, и лес, но сцена была небольшой, а публика немногочисленной. Но люди присутствовали и при нашем рождении, и у нашего смертного одра. Король умер только один раз. В 1793 году. А до того, на протяжении многих веков, до рокового жеста палача Сансона и рокота барабанов 21 января, король никогда не умирал. Мы тоже не умирали, мы засыпали среди своих, в лоне Римско-католической церкви, в мире Господнем. И гений семьи, без которого мы были ничем, позволял нам жить и дальше, благодаря фамилии и памяти о нас в последующих поколениях.