Дыхание его при этом учащалось, он начинал задыхаться, просил пить, панически боясь при этом захлебнуться, напряжение нарастало, как при той воображаемой встрече с государем, он делал глубокие вдохи-выдохи, принимался бегать по палате, но все это не помогало. И его словно накрывало девятым валом немыслимого, жуткого осеннего шторма, который он не раз имел возможность наблюдать в Одессе.
Море тогда в ярости вышвыривало на берег волны — этих шестиметровых гигантов, которые с корнем вырывали акации, крушили гипсовые балюстрады, пытались добраться до портовых лабазов, переворачивали стоящие на рейде дредноуты.
Сергей Исаевич падал на пол и терял сознание.
И оказывался как бы под столом, как тогда в детстве, когда узнал, что его отец вскоре должен умереть.
Чувствовал, как вокруг него растет трава, ноги присутствующих ему казались стволами столетних деревьев, а сверху доносились приглушенные голоса, разобрать которые было совершенно невозможно, как невозможно понять, о чем вещает листва на ветру или о чем трещат ветви под тяжестью хлопьев мокрого снега.
А потом задвигались стулья, и столетние деревья тоже задвигались, и комната опустела.
Долго, очень долго Сережа лежал под столом, не меняя положения, не двигаясь, пытаясь понять, почему всё произошло именно так, почему его отец — по-прежнему строгий, решительный, непреклонный — должен умереть, то есть стать слабым, беспомощным, едва сдерживающим на своем пожелтевшем от болезни лице слезы.
Нет не мог этого понять, видел в этом какую-то ошибку, несправедливость.
И тогда, дождавшись, когда в доме наступит полная тишина, выбрался из-под стола и побежал в Успенскую церковь, чтобы здесь со слезами на глазах, не зная толком молитв, не находя правильных слов, упросить Бога и всех Его святых сохранить отцу жизнь.
Оказавшись в храме, Сережа притаился в Феодоровском приделе и стал давать клятвы вести себя хорошо, никогда впредь не раздражать отца, не перечить и помогать ему, а еще приходить в церковь каждый день, чтобы получить уверенность в том, что жизни отца больше не угрожает никакая опасность.
Так продолжалось какое-то время, и эта уверенность пришла, но отец умер, и было совершенно непонятно, как с этой уверенностью жить дальше.
Вера как уверенность.
Страх как разочарование.
Спорт как развлечение.
Фигуры высшего пилотажа как элементы циркового представления в захудалом балагане.
Читаем у Гиляровского:
«Посредине скакового круга стоял большой балаган на колесах, с несколькими навесами из парусины.
Просто-напросто балаган, какие строят по воскресеньям на Сухаревке. Так казалось издали.
Это я видел с трибуны скакового ипподрома.
До начала полета Уточкина было еще долго — и я поехал в парк и вернулся к 7 часам.
Кругом ипподрома толпы народа — даровых зрителей.
„Поднимается! Сейчас полетит… Во-вот!“ — слышны крики.
Входя в членскую беседку, я услышал над собой шум и остановился в изумлении:
— Тот самый балаган, который я видел стоящим на скаковом кругу, мчится по воздуху прямо на нас…
— Как живой!
Конечно, я шел сюда смотреть полет Уточкина на аэроплане, конечно, я прочел и пересмотрел в иллюстрациях все об аэропланах, но видеть перед собой несущийся с шумом по воздуху на высоте нескольких сажен над землей громадный балаган — производит ошеломляющее впечатление. И посредине этого балагана сидел человек.
Значит — помещение жилое.
Несущееся по воздуху!
Что-то сказочное!
Оно миновало трибуны, сделало поворот и помчалось над забором, отделяющим скаковой круг от Брестской железной дороги. И ярко обрисовалось на фоне высокого здания.
В профиль оно казалось громадной стрелой с прорезающим воздух острием…
Еще поворот, еще яркий профиль на фоне водокачки — и летящее чудо снова мчится к трибунам… Снова шум, напоминающий шум стрекозы, увеличенной в миллионы раз…
И под этот шум начинает казаться, что, действительно, летит необычная стрекоза…
А знаешь, что этим необычным летящим предметом управляет человек — но не видишь, как управляет, и кажется:
— Оно само летит!..
Но Уточкин показывает, что это „нечто летящее в воздухе“ — ничто без него.
Все время приходится бороться с ветром, и, наконец, кажется, на шестом круге ветер осиливает, и быстро мчащийся аэроплан бросает на высокий столб против середины трибун. Многие из публики заметили опасность: еще несколько секунд — полет окончен, аппарат — вдребезги.
— Наносит на столб!..
— Сейчас разобьется!
Но тут исчезает у зрителей летящее чудо, и вырастает душа этого чуда: человек, управляющий полетом.
И в самый опасный момент Уточкин делает движение рукой.
Прекращается шум. Летящий предмет на секунду останавливается в воздухе:
— Сейчас упадет!
Но еще движение рукой, снова шумит мотор, который на секунду остановил Уточкин на полном полете, и направление меняется.
Аэроплан делает движение влево, мимо столба, и поднимается кверху. Уточкин смотрит на публику. — Ничего! Летим дальше… И снова взмывает выше, и снова делает круг, и впечатление еще сильнее: он прямо летит над зрителями на высоте крыши трибуны и от членской беседки снова несется влево…