Даниил Хармс всю свою взрослую жизнь прожил по одному адресу: Надеждинская улица (та самая Надеждинская, где я потом родился), дом одиннадцать, угол Ковенского переулка, квартира восемь. Правда, последние пять лет он был прописан на улице Маяковского, но это не он переехал, это просто Надеждинскую переименовали. Там он жил и до женитьбы на Эстер, и вместе с Эстер, и после развода с ней.
Вот мы можем представить себе такую картину.
Тусклый ленинградский день… или вечер: в этом городе, бывает, не поймёшь, когда день, когда вечер, когда ночь. При дневном свете горят фонари, бросая на лица прохожих мертвецкие тени.
Как сказал поэт:
Это, кстати, сказал поэт Михаил Кузмин, тот самый, которого мы чуть-чуть не застали тогда у Каннегисеров.
Итак, тусклый вечеродень. Из парадной дома одиннадцать по Надеждинской улице выходит молодой человек лет двадцати трёх — двадцати пяти, очень необычного вида. В конце 1920-х или начале 1930-х годов у нас так не принято выглядеть. Он высок, узколиц, бледен, хмур, в шляпе-котелке, в каком-то непонятном пиджаке-френче, при галстуке, в бриджах и гольфах. Похож на норвежца. Хотя что-то в его облике и походке такое комическое. Или трагическое.
В общем, он идёт по Надеждинской улице в сторону Кирочной. Он вертит на ходу головой, как будто разглядывает птичек, рассевшихся на проводах. Он сосредоточен и немного рассеян. Вот он минует улицу Некрасова (бывшую Бассейную), вот пересекает Басков переулок, вот сворачивает… Куда бы вы думали? В Сапёрный. Подходит к знакомому нам дому десять… Неужели в квартиру Каннегисеров? Нет: под ней, в подворотню. Проходит одним двором, другим, третьим — и оказывается на улице Спасской, которую вскоре переименуют в Рылеева.
Да: мне очень знаком этот путь. От издательства, где я бываю, свернуть в подворотню, проходными дворами выскочить на Рылеева… Там направо — и в винно-водочный магазин… Ах, простите, во времена нашего персонажа (в нём вы, конечно, угадали Даниила Хармса) никакого «Алкогольного мира» не было. Он сворачивает поэтому не направо, а налево и входит в большую парадную. Спасская, дом семнадцать дробь девятнадцать. Поднимается по лестнице, крутит звонок в квартиру девять. Наверно, его ждали, так как дверь почти сразу открывает худой, бедно-бедно одетый старик с очень странными манерами и лицом. Ну не то чтобы старик. Движения у него молодые, а всё остальное старое. Какая-то рвань вместо шарфа или галстука. Цыплячья шея. Лицо в складках. И на этом лице, как на голове насекомого богомола, — большущие глаза, живущие отдельной жизнью.
«Глаза — и больше ничего. Глаза — и всё остальное. Этого остального было мало: почти ничего…»
Молодой человек и старик церемонно приветствуют друг друга, как персонажи Кэрролла.
— Здравствуйте, Михаил Алексеевич.
— Счастлив вас видеть, Даниил Иванович.
— Как ваше самочувствие, Михаил Алексеевич?
— О, прекрасно, прекрасно. Милости прошу, Даниил Иванович.
— Благодарю вас, Михаил Алексеевич.
— Ах, Даниил Иванович, я, право, так рад. Проходите, ваши друзья уже у нас, там, пьют с Юрочкой чай.
— Спасибо, Михаил Алексеевич…
Оба исчезают в жерле дверного проёма, растворяются в квартирном мраке по ту сторону бытия.
Хармс в конце двадцатых годов частенько бывал у Михаила Кузмина. Приятели Хармса по «Объединению реального искусства» Константин Вагинов и Александр Введенский — те ещё чаще. Они были юноши послереволюционной эпохи, а Кузмин — осколок старого мира. Они приходили, размещались, наверно, вокруг стола — как мы в гостях у Нины Алексеевны Князевой, — пили чай (если был чай), обсуждали новости, спорили, читали стихи…
(А Юрочка — это Юзеф Юркун, друг и сожитель Кузмина; об этом как-нибудь в другой раз.)
Вполне возможно, что именно сейчас, вынырнув из тьмы небытия в своей проходной комнате в большой коммунальной квартире, Кузмин будет читать юным друзьям недавно написанное стихотворение про архангела Михаила и Богородицу.
Это вообще удивительно, как такое стихотворение могло быть написано в советские двадцатые годы. И ещё того удивительнее, как оно уцелело в последующие тридцатые.
Наверно, что-то подобное думают Хармс и Введенский в настоящий момент, когда слушают певучий и ласковый кузминский высокий голосочек.
Правда, они ещё не знают, что случится в тридцатые— сороковые. И что оба будут пожраны одним и тем же чудищем Эн-ка-ве-де. А вот автору этого стихотворения повезёт: он умрёт на простой больничной койке, не на тюремной…