– Какой у тебя коняжка красивый! – девка сзади уж подбежала, обутая, да по гриве его гладит. Сивка переминается довольный, лыбится – при мне так не лыбился, молчит, будто конь он обычный.
– Ну, полетели что ли? – спрашиваю.
– А что же, и полетели! – отвечает уж весело.
Запрыгнул я на Сивку-бурку, девка вслед за мной легонько взмахнула, позади меня пристроилась да за меня обхватилась. Грудь ейную спиной почувствовал, да волосы ее до лица достали, запах их девичий чую.
– А ведь я тебя еще тогда заприметила! – засмеялась звонко, рот ладошкой прикрывая. – Бате сказала, что до делу я, а сама за стенкой стояла, в щелочку подглядывала. Ты мне еще тогда приглянулся… – и руками покрепче обвила. Не нашелся, что ответить.
Взлетели да полетели, да над городцом нашим пролетать стали. Площадь базарная все та же, дома да люди – все то же. Вон и наша изба.
Как Сивка крыльями-то над избой-то над нашей махать начал, остолбенели все дворовые: головы кверху задрали, рты пораскрывали, что зубья видно. Смешно!
Сошли мы с Бурки.
– Благодарствую, – говорю я ему. – Не в службу, а в дружбу служил ты мне. – Сказал я то – и поклонился ему низко. Не зазорно мне вовсе показалось.
– Света вам, Иван! – отвечает, на меня глазами умными смотрит. – Полечу я обратно, а то Кощей, поди, совсем уж меня заждался. Одиноко ему там все-таки, старику. Прощайте, Иван! И ты, Дуняша…
Взлетел вещий воронко да к солнцу, уменьшаясь, и направился.
Раскрылась дверь избы нашей, и вышли ко мне отец да мать мои. Батька ты мой, сколько же меня не было! Отец ссутулился, голова была черной, жуковой – стала белой, снеговой; лицо изможденное, в морщинах, руки трясутся. Мамка схуднула так, что не узнать, лицо вытянулось, дурковатость да пухлость с нее спали, стала высокой, статной да красивой старухой.
– Воротился! Сы́нку мой воротился! – батя, ногами прошамкав, ко мне подбежал, споткнулся, чуть не упал да обнял. Да, стоптался, видать, отец: по грудь мне росточком стал. – Я ведь искал тебя, искал, что было мочи! Семь пар лаптей истоптал, до самого Киева дошел! Видели, говорят, тебя, да куда потом пошел – незнамо. Мать твоя глаза все выплакала. Горевала так, что уж при смерти была, хоронить ее собирались. Ни дня за девять лет для себя не прожила: только о тебе и думала… Ты не держи обиды на меня, сынку, не желал я тебе зла никогда! Сам я гневливостью своей да дуростью грех на себя накликал!
– И ты меня, отец, прости. За гордыню мою прости! – отвечаю.
Мамка стоит, руки к груди прижала, на меня только смотрит, плачет тихо. Подошел я к ней да обнял ее. Зарыдала в голос, сказать ничего не может, немая, как и раньше, только руками по спине шарит, будто, что я это, не верит.
– Невесту вот вам привез… – говорю, чтоб еще хоть что-нибудь сказать.
Обернулись все на Дуняшу. У той игривости на лице и следа нет. Вышла вперед, отцу да матери истово в землю поклонилась.
Тут думать долго не стали и принялись веселым пирком да за свадебку. Выставили по всем улицам городца нашего чаны большие с питьем разным – всякий подходи да пей, сколько душа запросит! Медовухи да пива мы с батей иссушили на свадьбе не один ковш, все друг на друга смотрели, насмотреться не могли.