— Надо к начальству идти, — заговорил старик, беря Алену за руку. — Здесь ничего не добьешься. Иди пока отдохни, а то на тебя и глядеть страшно. Эх вы, девки молодые. Влезаете в политику, а чуть что — на ногах не держитесь! Дочка у меня тут. Дочка! Натерпелся стыду за нее сначала. А сейчас ничего, привык. Вот только старуха наша совсем занемогла, с лежанки второй год не сходит, аккурат как Геленку нашу забрали! — Старик говорил быстро, словоохотливо, словно стараясь заговорить Алену, заставить ее прийти в себя. Он и пошел с ней к начальнику. Наверно, если бы не этот маленький, сгорбленный, но с удивительными синими глазами старик, Алена сама никогда бы не дошла До начальника. Но их впустили, и начальник, огромный, красный, с выпученными, рачьими глазами и большими, чуть не до полу руками, заорал на нее, еще больше выкатывая глаза:
— Пся крев, большевиков плодить они умеют, а власти уважать никак не научатся! Да-да, не научатся!
— Пан начальник, — униженно попросил старик, и шапка в его руках мелко дрожала, — дочка моя собирается с ним браком… настоящим браком, в костеле… сочетаться. Ксендз ей уже разрешил. Живет ведь она при монастыре… Он раскается…
— Да-да, я слышал, потому и позволил! — еще громче заорал начальник. — Поздно твоя дочка спохватилась!
— Поздно? — переспросил старик.
— Вот именно, пся крев, ей бы раньше его в святую веру обращать. А сейчас? Ему уже это не нужно.
И хотя Алена, обмирая, уже догадывалась о том страшном, что вошло в ее жизнь, она помертвела, увидев перед глазами гербовую бумагу. То было врачебное заключение о смерти. Бумагу ту ей не дали в руки. Старик опять крепко обхватил ее за плечи и повел, пока она без сил не опустилась прямо на каменную мостовую.
«Уже не нужно! Не нужно! Ему уже ничего не нужно!» — бились в ней эти страшные, безжизненные слова, и она, приходя в себя, ощущала, что они бьют ее, вбивают в землю, чтобы никогда не разогнулась она, не смогла больше жить на земле…
Она пришла в себя только к вечеру. Над городом плыл костельный звон, мягкие вечерние тени легли на чистый пол незнакомой комнатки. Она некоторое время молча смотрела на облезший старинный буфет с бесчисленными черными завитками, с пузатыми фарфоровыми фигурками, на стол, покрытый белой с розами скатертью, на большую бутыль с темной жидкостью и стаканчик возле нее — лучи уходящего солнца переливались на темных гранях четырехугольной этой бутылки. Женщина, еще нестарая, в сером платье с гофрированным белым воротничком, с темно-каштановыми косами, которые двумя полукружьями обрамляли ее бледное лицо, подошла к ней:
— Выпейте, пани, вам легче станет.
— Где… я? — Алена прошептала едва слышно, но женщина поняла ее.
— Мой дядя Казимир вас привез. На извозчике. И правильно сделал. Так что не волнуйтесь, отдохните, вам покой нужен.
И сразу же вслед за обретенным сознанием Алена вспомнила сегодняшний день, старика, крик начальника в тюремной канцелярии, и снова пустота обрушилась на нее, холодная, огромная, безмолвная. Она приподнялась, повела глазами по комнатке:
— Мне надо идти. Сын… Некормленый… Мне надо идти!
Женщина не удерживала ее. Она помогла Алене одеться, сунула ей в руку адрес:
— Нужно будет — приходите.
Провожая Алену, обняла ее, погладила по голове:
— Пани, вам надо думать о сыне. О жизни. Понимаете — о жизни!
Алена не помнила, как шла назад, в монастырь. Она смотрела вокруг, но никого и ничего не замечала. А на улицах толпились люди, растерянные, радостные, недоумевающие… В городе было непривычно шумно, возле многих Домов грузили скарб, ржали лошади, кое-где, ближе к центру, истошно вопили женские голоса. Устав, она прислонилась к деревянной ограде, из-за которой выглядывали желтые пионы и голубые блеклые астры. Ярко светило солнце, но ветер был прохладный, и в высоком синем небе почему-то летали стаи ворон, истошно крича и махая крыльями. Глухо ухнуло невдалеке, потом ближе, еще ближе. По улице, крича, пробежали какие-то люди, один из них схватил ее за руку:
— Что стоишь? Жить надоело?
— Что это? — медленно спросила она.
— Война, пани, опять война! Советы идут! — закричал мужчина и потянул Алену за всеми, но она вырвалась. Где-то недалеко отсюда лежал, беспомощный, ее сын, она впервые подумала о нем с пронзительной ясностью и заторопилась, не оглядываясь, не думая о взрывах, которые время от времени сотрясали воздух.
Когда она вошла во двор монастыря, ей показалось, что шум, суета на улицах и эти слова «опять война» привиделись ей. Здесь было, как всегда, тихо, лишь рябина неловко колыхалась озаренной вечерним солнцем верхушкой. Монахини неторопливо сновали по двору, занятые своими обычными делами, и голуби, сыто переваливаясь, ходили по вымощенным плитам.