Помимо новой прямоты Элла в зрелом возрасте пристрастилась еще и к резким духам, запах которых, мешаясь с удушливым дымом «Собрания», создавал аромат временами возбуждающий, даже эротичный, но по большей части (и все чаще и чаще) затхлый и клаустрофобный, будто в гардеробе со старой одеждой, предназначенной для благотворительности. Как же он жалел, что она пользуется такими духами, что курит «Собрание», что делает прическу, как у Франсуазы Арди! Ведь во всем этом он ощущал маскировку ее смелости, ее гордости, ее громадной печали, до того болезненной, что трепет от нее расходился по всему дому. Как он жалел, что не сделал ее твердой!
7
В первые годы с Эллой он часто думал об Эми. Гадал, что же это было, что он познал с Эми. И не мог себе объяснить. Это казалось силой превыше любви. Их первую встречу он вспоминал как самую обыкновенную. Он заметил ее родинку над верхней губой, теряющуюся среди пылинок, не потому, что женщина была красива, а потому, что поразителен был ее вид сквозь столб пыльного света. Он думал об их странном разговоре не потому, что тот был чарующим, а потому, что тот немного его позабавил. Теперь он припоминал, что на следующий день, когда он вернулся в магазин купить Катулла, именно книга, а вовсе не девушка, гораздо больше запала ему в память. Случайная встреча с девушкой с красной камелией была забавным происшествием из тех, как ему казалось, которые предстоит довольно скоро забыть.
И если он не забыл ее в первые послевоенные годы, более того, если на какое-то время Эми сделалась главной причиной его существования, теперь и она стала уходить из его мыслей. Пытаясь преодолеть изъяны памяти, он с невероятной грустью убедился, что погоня за прошлым неизменно ведет лишь к еще большим утратам. Сохранить жест, запах, улыбку значило сделать слепок чего-то отдельного, посмертную гипсовую маску, которая, стоит только ее коснуться, рассыпается под пальцами в пыль. И, пока с течением лет его память об Эми распадалась на атомы, Элла становилась его самым грозным союзником и самым надежным советчиком. Она утешала его, когда он выходил из себя от гнева, ободряла, когда он сталкивался с преградами, и мало-помалу, шаг за шагом память об Эми была неспешно похоронена в смятении и грязевом оползне жизни, пока не стало требоваться больших усилий вообще хоть что-то вспомнить о ней. Проходили целые недели, и он вдруг ловил себя на том, что совсем о ней не думал, потом это время растянулось на месяцы, а потом несколько месяцев могли пролететь без того, чтобы у него возникла о ней хотя бы одна мысль. На самом себе он стал чуять запашок того самого странного, укутывающего соучастия в совместном пользовании мелочами: едой, полотенцами, посудой и чашками, общей целью совместного проживания – которым некогда так отвратительно пропах Кейт Мэлвани.
Между ним и Эллой зрел заговор пережитого, словно воспитание детей, усилия поддерживать друг друга в практических и деликатных делах, да и накопленное за годы, а потом и десятилетия в ходе разговоров с глазу на глаз и мелочной интимности: запах друг друга при пробуждении, дрожащее придыхание друг у друга, когда заболевал кто-то из детей, болезни, горести и заботы, нежности, неожиданные и нескрываемые, – словно бы все это так или иначе связывало больше, было важнее и неоспоримее, нежели любовь, какой бы эта любовь ни была. Все-таки он был привязан к Элле. И тем не менее все это только усиливало полнейшее и самое неприступное одиночество Дорриго Эванса. Уединение настолько оглушало, что он снова и снова старался проломить его звенящую тишину еще одной женщиной. Даже когда его жизненные силы иссякали, он с донкихотским усердием отдавался распутному флирту. Если ни одна из таких связей не затрагивала его сердца по-настоящему, если в них таилась многоликая опасность, то тем больше ему это нравилось. Увы, это отнюдь не унимало пронзительный крик его одиночества, но лишь усиливало его.