Елагин; эти утраты в кругу близких вызывают в Жуковском мрачные мысли о
возможности близкой кончины, и он пишет свое завещание. К тому же тревожила
Жуковского и усиливающаяся болезнь Гоголя, жившего в Риме, а многие
выражения его в "Переписке с друзьями" возбудили в Василии Андреевиче
беспокойство о душевном состоянии друга. "Последняя половина 1846 года была,
-- как пишет сам Жуковский ко мне, -- самая тяжелая не только из двух этих лет,
но из всей жизни! Бедная жена худа, как скелет, и ее страданиям я помочь не в
силах: против черных ее мыслей нет никакой противодействующей силы! Воля
тут ничтожна, рассудок молчит". <...>
Сопровождая Елизавету Алексеевну в Эмс, Жуковский имел удовольствие
прожить здесь под одною кровлею с А. С. Хомяковым. "Хомяков -- живая,
разнообразная, поэтическая библиотека, добродушный, приятный собеседник, --
пишет Жуковский к князю Вяземскому. -- Он мне всегда был по нутру; теперь я
впился в него, как паук голодный в муху: навалил на него чтение вслух моих
стихов; это самое лучшее средство видеть их скрытые недостатки; явные все
мною самим были замечены, и, сколько я мог, я с ними сладил. К нам подъехал и
Гоголь на пути своем в Остенде, и мы на досуге триумвиратствуем".
Жуковский занялся в это же время подготовлением нового издания своих
стихотворений, и среди этих занятий душа его как будто помолодела на несколько
десятков лет. После окончания лечебного курса в Эмсе, который имел
благотворное влияние на Елизавету Алексеевну, Жуковский снова переехал на
свою зимнюю квартиру во Франкфурт; около этого времени он послал несколько
повестей и первые двенадцать песен "Одиссеи" в Петербург для цензурования и
длинное письмо к Гоголю для помещения в "Москвитянине"69. Граф Уваров
предполагал тогда праздновать 50-летний юбилей литературной деятельности
Жуковского, но так как Жуковский не приехал в Россию, то и юбилей его не
состоялся70, а маститый поэт препроводил к Уварову рукопись своей "Одиссеи" с
письмом71 и с благодарностью за такую заботливость "о старом своем
сослуживце под знаменами "Арзамаса".
Кроме "Одиссеи" Жуковский возобновил свои труды и над начатою им
обработкою "Рустема и Зораба". Повесть эта заимствована Рюккертом из
царственной книги Ирана "Шах-Намэ"; Жуковский воспользовался Рюккертовым
переложением. Его, видимо, занимал образ Зораба, сына иранца от матери-
туранки. В жилах нашего поэта тоже текла туранская кровь.
"Эта поэма не есть чисто персидская, -- писал он ко мне. -- Все лучшее в
поэме принадлежит Рюккерту. Мой перевод не только вольный, но своевольный:
я много выбросил и многое прибавил. Прибавил именно то, что тебя ввело в
недоумение: явление девы ночью к телу Зораба. Но ты ошибся, приняв эту деву
телесную за дух бесплотный. Это не умершая Темина, а живая Гурдаферид,
которая пророчила Зорабу его безвременную смерть и обещала плакать по нем, и
исполнила свое обещание. Он, умирая, на это надеялся, а она, как будто
почувствовала вдали его желание, принесла ему свои слезы: сердце сердцу весть
подает.
И эпизод прощания с конем принадлежит мне. Я очень рад, что тебе
пришлась эта поэма по сердцу; это была для меня усладительная работа".
И действительно, приятно было слышать в этой поэме отголосок прежнего
романтизма Жуковского. Как будто украдкою взял он из прежних своих
произведений вышеупомянутые два эпизода, из которых первый напоминает
сходный эпизод в "Песни барда над гробом славян-победителей", а другой -- в
балладе "Ахилл". Но в последней повести Жуковского явление таинственной
девы у гроба и прощание старика отца с конем умершего сына делают особенно
трогательное впечатление на читателя, знающего, в каком смущении сердца поэт
писал эти стихи.
Как тяжелые стихи немецкого "Наля" превратились под рукою
Жуковского в плавно текущие гекзаметры, так и вместо вялого шестистопного
стиха Рюккертова "Рустема" русский поэт избрал для своей повести
четырехстопный ямб без рифмы, а в иных местах, смотря по содержанию поэмы
(например, в письме оторопевшего от приближения туранских войск к Белому
Замку защитника крепости Гездехема), употреблял и живой трехстопный ямб.
Вообще изложение у Жуковского сокращеннее, события следуют быстрее одно за
другим, выключены некоторые эпизоды, ничего не прибавлявшие к развитию
действия. <...>
В прежнее время Жуковский был поэтом совершенно по влечению сердца
и высказывал в стихах лишь то, что занимало его душу:
Мне рок судил --
Творца, друзей, любовь и счастье воспевать.
Так! Петь есть мой удел72.
Но при переводе "Одиссеи" перед глазами его мерцала совсем другая
цель. Он употребил для ее достижения целые годы и достиг ее счастливо. Ни о
каком своем труде не говорил и не переписывался он так пространно и со
столькими лицами, как об "Одиссее". Он не знал греческого языка, по крайней
мере в такой степени, чтобы читать свободно самый подлинник. Гомер был ему
известен по немецким, французским и английским переводам. По русскому
переложению Гнедича познакомился он с "Илиадою", а некоторые эпизоды ее
переводил и сам уже прежде 1829 года73. На перевод "Одиссеи" смотрел он как