Мы все работали, продолжали стремиться к повышению музыкального уровня рабочей и крестьянской аудитории. И вместе с тем какое-то подкрадывающееся недоумение, непонимание происходящего вокруг нас не покидало ни на минуту. Все мы стали думать по-разному, перестали делиться друг с другом, стали отъединяться и даже бояться общения со своими товарищами. Зарождалось чувство подозрительности, недоверия, отчужденности. Было все мутно.
Но разобраться во всем этом нам не было дано. Догадки носили самый разнообразный и неопределенный характер.
И вот 1941 год – война.
Нас война застала в Крыму, в Судаке, в доме Спендиаровых. За день до объявления войны разразился небывалый шторм, снесший все постройки на берегу. Волны переваливали через дамбу и буквально докатывались до дома. 21 июня полоска берега как бы исчезла, и успокаивающиеся волны грозно, широко и медленно накатывались на сушу и несли с собой шуршащие камни. Небо с утра было зловещее, сине-красное с темно-голубыми просветами.
Собака по кличке Подхалимка выла почти сутки напролет. Варвара Леонидовна Спендиарова, вокруг которой мы собрались в большой комнате (все испытывали желание быть вместе) тихо сказала: “Либо кто-нибудь умрет, либо будет война”. В доме тогда были Тася – старший сын Спендиаровых, дочь Спендиарова Ляля с дочерью Машей, я с Валей и одиннадцатилетний Люлик – сын Татьяны Спендиаровой.
Утром мы все пошли в парк, так как к берегу нельзя было подойти. В парке было много народа из домов отдыха, местных жителей. И вдруг совершенно неожиданно очень громко заговорил репродуктор, возвестив о том, что началась война, что гитлеровцы бомбят Минск, Киев, а в Крыму объявляется “осадное положение”.
К вечеру все дома отдыха и санатории опустели, все уезжали кто как мог. По шоссе двинулись вереницы автобусов. Все меньше и меньше оставалось в Судаке людей. Закрывались лавчонки, стихала суматоха, и стало очень страшно. Нас никто не хотел забирать с собой, потому что мы не жили ни в санатории, ни в доме отдыха.
Три дня мы провели в полупустом темном Судаке. Мы ничего не знали и, предприняв все усилия, чтобы уехать, совсем было уже отчаялись. В конце концов комендант, уезжавший на последнем автобусе, все-таки взял нас с собой. Мы доехали до Феодосии, где скопилось невероятное количество людей, поездов, солдат. Никто не понимал, кто куда едет. Над головой пролетали самолеты, то немецкие со свастикой, то наши. Все ждали бомбардировки, и, видя пустые вагоны, люди залезали в них, не зная, куда поедут.
Тут же матери, жены, дети провожали своих сыновей, мужей, братьев, слышались и песни, и плач. Мы просидели двое суток на вещах, вдруг ночью кто-то отвел нас на запасные пути в пустой вагон. Этот вагон перевозили всю ночь с одного пути на другой в полной темноте, потом мы почувствовали толчок и поняли, что нас прицепили к поезду. Этот поезд двигался шагом. Нельзя было зажечь даже спичку. И мы ехали без света, чтобы поезд нельзя было обнаружить с воздуха. На рассвете поезд остановился. Джанкой. Трудно представить себе, что там творилось: хлынул народ, дети из Евпатории, курортники, командировочные с портфелями, военные. Поезд так наполнился, что не было возможности стоять на обеих ногах. На всех полках вплотную сидели люди, в коридорах тоже стояли одной ногой на полу, другой где придется. Мы с Валей простояли целую ночь, и только под утро мужчина уступил нам место на койке – это было уже блаженство – сидеть. Так мы ехали до Москвы семь суток. С вокзала мы с Валей шли домой пешком.
Москва была взволнована, улицы многолюдны, у репродукторов толпы слушали сводки, от которых разрывалось сердце.
Чемберджи в это время был в Башкирии, в Уфе, где писал оперу “Карлугас” по заказу Башкирского театра оперы и балета. Когда он, тоже с трудом, добрался до Москвы и мы встретились дома, стали поговаривать об эвакуации матерей с детьми.
Трудно себе представить, как я не хотела уезжать из тревожной Москвы. Настойчивость, с которой предлагали немедленно уезжать, угнетала. Я стояла в растерянности, не зная, что брать с собой, – разрешали до шестнадцати килограммов на человека. Нам с Валей – тридцать два. Сунули какие-то платьица, ботики, мыло, теплое и отправились на вокзал. На платформе стояли наши мужья, а мы, как во сне, тупо смотрели из окон, многие плакали, утешались лишь тем, что спасаем детей.
Этого чувства разлуки с товарищами, счастливцами, которые остаются и будут продолжать работать, никогда не забуду. Долго мы не могли прийти в себя. Когда начали рассаживаться, на одной из полок, предназначенной для человека, лежал огромный полосатый тюк с вещами, который никто из нас не мог сдвинуть с места. Нас все дальше и дальше увозили от беды, от горя, от страданий.