В качестве приглашенной лекторки меня позвали на симпозиум в Ванкувере, посвященный живописи (A Crimp in the Fabric: Situating Painting Today, 2017).
Участники и участницы говорили о своих травмах и ранах, которые они «лечат» через практику живописи. Одна художница расплакалась на подиуме, упомянув о травме, якобы лежащей в основе ее творчества. Каждый раз, когда звучали подобные признания (даже от мужчин!), другие участни*цы поддерживали выступающих словами «Thank you for sharing this with us» («Спасибо, что поделились с нами», англ.), что напомнило мне группы анонимных алкоголиков. Было странно видеть, что здесь так держатся за свою идентичность «женщины» или «черного художника», как будто речь идет о феноменах, способных объяснить и легитимировать собственную художественную практику. Конечно, существует связь между возникшей из-за общественного давления личной болью и творчеством в этой ситуации, однако в лучшем случае искусство не ограничивается (так называемой) идентичностью или страданиями человека, но возникает в связи и с другими факторами. Мне объяснили, что этот массивный поворот к личному опыту художни*ц стоит понимать как реакцию на многолетнее доминирование в Ванкувере концептуальных фотографических и кинематографичных практик, когда любая эмоциональность подавлялась. Если не брать в расчет сомнительный характер этого описания, не учитывающего смешанные формы, оно все-таки объясняет силу стремления к признанию у тамошних художни*ц, которая похожа на «возвращение подавленного». В принципе, трудно что-то возразить, когда художни*цы осознают себя «поломанными объектами», травмы которых, конечно же, влияют на их творчество. Проблемы начинаются тогда, когда творчество ограничивается только проработкой травматичного опыта и психических проблем. Ссылаясь на разные виды дискриминаций, с которыми они столкнулись, художни*цы исходят из того, что понятны себе, что, конечно, является ложным выводом, так как никто – даже они сами – не знает, что именно с ними произошло и почему. Поэтому они могут описать свою мотивацию лишь приблизительно. Мне также показалось занятным то, как глубоко терапевтический жаргон проник в искусствоведческую среду. Все внимательно слушали друг друга и старались не говорить ничего такого, что могло бы ранить другого. Как бы ни приветствовалась эта возросшая чувствительность к резким словам, однако нередко это приводит к избеганию конфликтов и разногласий, которые, между прочим, можно озвучивать с полным уважением к другим людям. В то время как художни*цы смещают фокус на личные переживания, они упускают из внимания структурный аспект своих проблем. В атмосфере личной исповеди невозможно проанализировать социальные и экономические условия, лежащие в основе упомянутых травм. То есть вместо того, чтобы заняться актуальными общественными изменениями, например последствиями трампизма и психическим опустошением, вызванным у левых интеллектуало*к его политикой «шока и трепета», художни*цы остаются на индивидуальном уровне, который в итоге не дает им посмотреть на общество. Отягчающим обстоятельством является и то, что искусство, которое как будто исцеляет боль, становится инструментом: оно всего лишь способ выздоровления, которое не станет полноценным до тех пор, пока не будут прояснены структурные причины травмы.Несогласные среди публики