— Ладно, поезжай ты, — уступил Ванаг. — Но погоди, давай обсудим, как организовать митинг. Озол сможет говорить? Мне кажется, ему будет тяжело.
— Пусть он только откроет, а говорить будешь ты, — предложила Зента.
— Это будет не то, — с сожалением сказал Ванаг. — Я не умею так, как Озол.
— В такой день не придется искать слов или доказательств, — убеждала Зента. — Победа скажет сама за себя и убедит, на чьей стороне была и есть правда.
— Я попытаюсь, — согласился Петер. — Но надо бы еще кому-нибудь выступить. Тебе тоже нужно сказать несколько слов молодежи.
— Я тоже попытаюсь, — пообещала Зента. — Надо объявить о митинге. Я сообщу уполномоченным десятидворок на том конце волости.
— Посыльный известит остальных. Назначим — после обеда, на пять часов, чтобы успеть оповестить людей и чтобы они успели собраться. Теперь все будут беречь лошадей и пойдут пешком.
На митинг собралось несколько сот человек. Наблюдая из окна исполкома, Озол заметил, что большинство собравшихся — женщины в платочках и девушки с непокрытыми головами; между мелькавшими платками и цветными кофточками бородатые старики выделялись, словно редкие пни среди полевых цветов. Еще реже промелькнет среди них крепкое дерево — мужчина в расцвете сил. Он заметил Гаужена, и вдруг ему пришло на ум, что упустил его из виду. Сельскохозяйственная комиссия еще не имела полного состава, он очень пригодился бы со своим знанием машин, особенно осенью, во время молотьбы.
— Товарищ Салениек! — вдруг услышал он радостное восклицание Зенты и отвернулся от окна. Действительно, это был Салениек, еще бледный и осунувшийся, но все-таки настолько поправившийся, что обходился без палки.
— Я больше не мог оставаться в постели, — сказал он, словно объясняя свое появление. — Просто не мог в такой день лежать. Мне тоже надо кое-что сказать. Накопилось за это время.
Они вышли из исполкома. Двор и старые липы, под которыми стояли люди, напомнили Озолу о другом собрании прошлой осенью. Двор тот же, липы — те же, но люди изменились. Тогда большинство посматривало недоверчиво, боязливо оглядываясь, не подсматривает ли кто, что они пришли слушать большевика, да и самого большевика они побаивались — разве мало запугивали их самыми вздорными слухами. Все, кто собрался сегодня, смотрели на него доверчиво — победоносные ветры вымели из их голов последние остатки страха перед тем, что окруженные в Курземе немцы могут прорвать железное кольцо и снова растоптать их нивы и сады. Но кое-где мелькают и злобные взгляды. Вот сидит Густ Дудум, он, наверное, пришел только для того, чтобы посмотреть на Зенту. Его рысьи глаза часто меняют выражение: когда они смотрят на Озола или Ванага, в них сверкают искры ненависти; обращенные на Зенту, они становятся похожими на глаза кошки, которая ластится к хозяйке, несущей из клети мясо.
«Хиреющие побеги обреченного на гибель класса! — Озолу хотелось плюнуть. — Митинг надо открывать для тех людей, которые видят в этом дне праздник. Но не для дудумов, потерявших последнюю надежду еще когда-нибудь воскреснуть в своем кулацком великолепии».
Озол хотел только открыть митинг, но он не мог не сказать людям того, о чем они еще недостаточно слышали, не мог не рассказать о борьбе Красной Армии, о латышских стрелках — гвардейцах, которые кровью завоевали для своего народа почетное место в семье советских народов.
В эту минуту он подумал о своем сыне. Отчетливее, чем когда-либо, Карлен предстал перед его глазами тринадцатилетним улыбающимся мальчиком с пионерским галстуком, таким, каким он видел его тогда, в последний раз. Он пал, защищая свою родину. И Озол чувствовал, что в нем как бы говорят два человека. Один — отец, у которого сердце обливается кровью при одной мысли о погибшем сыне. Другой — это член партии, парторг, всем сердцем своим и разумом сознающий значение этого дня, вот об этом он должен сказать слушателям, насколько велик этот день. Значит, надо говорить, отогнать дорогое ему видение — образ любимого мальчика, который, не всегда удается так ярко воскресить в памяти. Пронеслись годы и события, а великие события и сильные переживания порой как бы стирают многое из запечатлевшегося ранее в мозгу.
Озол собрался с силами. Нельзя примешивать к ликованию народа горечь личной скорби. «Спи, мой мальчик, среди павших героев. Вы пали за будущность человечества, за общество, в котором война больше не будет возможна. Вы умерли с чистой совестью».
Он провел ладонью по глазам и лбу и удивился, что лоб совершенно мокрый. Но ведь еще не все сказано. Надо зажечь сердца этих людей, чтобы они видели в себе соучастников великой победы, чтобы в них пробудилось желание закрепить эту победу, полюбить свою свободную страну, отдать все силы ради ее восстановления и расцвета.