— Зарежу гада-а!.. Сожгу банду-у!.. — и зарыдал от обиды, поднимаясь на четвереньки.
Из девчат на игрищах осталась лишь Любава. Усмехаясь, она, довольная, похвалила:
— А красиво, ловко он кинул атаманского внучека.
С того вечера мастеровой в Дубовом не показывался.
Игнат зачастил на хутор. Он каждый вечер приносил Любаве сладкие пряники, грецкие орехи. Робко намекал о свадьбе.
— Такие, как ты, должны есть сдобные харчи.
— Это какая же я? — не совсем охотно принимая подарки, насмешливо спрашивала Любава.
— Ну, такая… видная.
Хвалить ее в глаза Назарьев не отваживался — не загордилась бы. Про себя не раз думал — станет она его женой, в шелка оденет, барыней сделает. Не косой и вилами ей махать, а по станице в дорогих красивых обновах разгуливать. Не один бы косил глазами, завистливо выспрашивая: «Чья же это красавица?» И кто-нибудь знающий подобострастно бы тянул: «Игната Назарьева женушка».
…Тихо, без гульбищ проводили ильин день — готовились к косовице. Погода стояла жаркая, безветренная, будто перед осенней распутицей хотела напоследок угодить хлеборобам. Через неделю в степи завиднелись копны, скирды, зажелтели укатанные дороги, притрушенные соломой.
— А мы уже хлеб обмолотили и солому свезли, — сказал Любаве Игнат под дубом. — Хороший нынче хлебец. — Помолчал и, как в первый день знакомства, с напускной смелостью добавил: — Может, сказать чего-нибудь нашим? А?
— Про что?
— Ну, про нас. Как мы думаем об… — Игнат запнулся. — Об нашей жизни.
И замолчал, потупился Игнат. Уперся плечом в дуб. Что она скажет? Или опять начнет говорить непонятное про цветочки, сорванные в степи, что скоро потом вянут в кувшинах с водой, хоть и влаги им вдоволь. Игнат подумать боялся, что Любава по чужаку тоскует. Не может приглянуться ей этот долголицый парень в потертом пиджачишке, что мыкается по хуторам ради куска хлеба. На игрищах-то подураковать можно, а вот быть мужем, глядеть за хозяйством, кормить семью, одевать…
— Не знаю, право… — Любава потянулась рукой, сорвала дубовый листок, начала кусать. Луна попятнила ее черную с белым воротником кофту. — Не знаю… Диковинно как-то. Жена… замужняя… Не думала про это. Да и все как-то обычно, буднично.
— А мы праздник сделаем. Не хуже, чем у какого генерала. Неделю гулять будем. И скакать верхом или на тройке, куда нам захочется.
Долго молчала Любава, разрывая листок в мелкие кусочки.
— Ничего мы не знаем… Что же там, впереди?.. Туман какой-то, — она говорила о чем-то непонятном сама с собою. Бывало с ней такое. — Идея овладевает… — запнулась, вспоминая, хмыкнула. — Вот и вся идея. Долюшка женская…
Незнакомое слово «идея» Игнат слыхал от мастерового. Любит этот Дмитрий непонятые слова, может, потому кажется девчатам умным и образованным. Покрасовался в Дубовом, пошумел, теперь, должно, околпачивает девчат в других хуторах.
— Ну, засылай сватов… — выговорила Любава отчужденно и жалостливо, будто о чем обыденном, глядя прямо перед собою мимо Игната. Казалось, говорила она не с Игнатом, а с кем-то другим, невидимым человеком.
Назарьев стоял, растерянно опустив руки, не зная, что же оказать и что сделать после этих слов. Ведь в жизни его крутой поворот наметился.
Смилостивилась Любава: красивый Игнат, на загляденье. Настоящий мужчина — смуглый, сухощавый, а плечах крепок. И — добрый. В карих его глазах доброта светится. Нет на хуторе таких. Да и любит он ее, извелся, избегался. Мать дома нашептывала:
— Выходи за него. Богатым, говорят, и черти в люльках детей качают. И мы, глядишь, хозяйство свое поправим. Нужда заела. Мы ить ничего на своем худом клочке не собрали. Опять пудов семь в долг до новины брать… Да и за мужниною спиною затишнее.
Отец тоже счел бы за честь породниться с богатый знатным хозяином. Может, и переменилась бы его жизнь. Осточертело гнуть спину изо дня в день над вонючими кожами. Лишь сестренка Пелагея, предвидя скорую и неизбежную разлуку, ласкалась по ночам к Любаве, с завистью шептала:
— А жених красивый. Видала я. И богатый. Хорошо тебе будет с ним. А меня никто не возьмет… такую… — Сестренка плакала, не стыдясь слез. Поглаживая волосы сестры, выспрашивала: — Шалечку голубую мне оставишь? Ты нас не забудешь? Не загордишься?
Сестра, задумчиво глядя в темноту, молчала.
В косовицу случилась с Игнатом беда — отрезало косилкой два пальца на правой руке. Игнат тяжело переживал это горе. Было больно оттого, что уж не пойдет он на службу и на войну за землю Войска Донского, за отечество, что не научится играть на гармошке. Любава уговаривала его, гладя больную забинтованную руку:
— Не горюй, Игнаша. Говорят, знал бы, где упадешь, — соломки бы подстелил.