Сегодня 29 марта, —
Ах, Ваня, милый Ваня, был бы ты целиком язычником — насколько было бы лучше… Как-то ты рассказывал мне о своем детстве, об отце-гое и о матери-еврейке. О том, как мальчишки забрасывали тебя камнями и кричали: «Жид, жид!» С раннего детства нес ты эту тяжкую ношу из-за черных еврейских глаз, унаследованных тобой от мамы. Сколько горя, Ваня, сколько страдания!
Твоя мама! Женщина с бледным лицом и горячими глазами, добрая, любящая и милосердная. Ты говорил, что однажды она привела тебя в синагогу — тайком, скрытно, печально. Как дрожал ты тогда, как плакал, забившись в темный уголок… Как боялся, что один из этих обернутых талесами жидов вдруг заметит тебя и утащит в какую-нибудь ужасную пещеру.
Да и сейчас, я знаю, ты на дух не переносишь евреев. Но знай и ты: по ночам, во сне, твои губы шепчут слова твоей еврейской матери, помнят и хранят ее память. Тяжело мне с тобой, милый Ваня. Ты иноверец — но и немножко еврей. Но зовут тебя тут не так и не этак: для евреев ты мешумад, что значит выкрест, отребье, презренное существо.
А что касается нашего Володьки…
Так писала своему мужу Сусанна Моисеевна, деликатная еврейская женщина с нежной и тугой грудью, окончившая десять лет тому назад курсы школьных учителей иврита в городе Одессе, известном еврейском месте.
Иван Семеныч, товарищ Лавров, отложил письмо и, простоволосый, нетвердой походкой вышел на улицу. В дрожащем воздухе звенели лучи закатного солнца. Налетевший с окрестных холмов ветерок вздымал слои и столбики пыли, трепал и передвигал их с места на место, заигрывал со всеми живыми и дышащими. И казалось в тот вечер товарищу Лаврову, что эта легкая слоистая пыль может похоронить под собой все местечко, так что и следа не останется.
Значит, ушла Сусанка. Ушла, ушла, ушла от него эта черненькая любимая женщина с тонкими руками. Как он сам говорил ей: «Сусанка, любимая моя, жидовочка моя, отрада сердца моего! Коснись усов моих своими раскрытыми в улыбке губами!» А она в ответ: «Ах, милый Ваня! Какой ты колючий сегодня…»