Или — как входила в комнату и, вертясь-крутясь перед зеркалом, говорила с капризной серьезностью: «Смотри, Ваня, я надела твое любимое голубое платье с черными лентами и длинными рукавами» — и, запрокинув голову, указывала на ямочку между ключицами: «Поцелуй здесь, только один раз… Ваня, я сказала — один раз! Один! Что ты делаешь, сумасшедший… Ваня… Ваня…»
Солнце быстро садилось, а с его уходом постепенно унималась, стихала дневная суета. Все так же стрекотала швейная машинка, и все та же песенка доносилась неведомо откуда:
Но вот стихла и песня. Густеющие сумерки опустились на мир, наполняя его тишиной и печалью. Из пыльной синагоги слышался смутный и слитный гул вечерней молитвы, и Иван Семеныч вдруг вспомнил мать — вспомнил, и странная волна щемящей тоски нахлынула в сердце ответственного работника товарища Лаврова. Он замедлил шаг и неожиданно для самого себя заглянул в темный штибл. По стенам молитвенного дома в безумном танце метались тени. Несколько пожилых евреев, сильно раскачиваясь, что-то бормотали на своем непонятном языке, и звуки их молитвы, сливаясь в общий нестройный гул, гудели в тесном помещении штибла.
«Ай, ай, ай… Храни нас в исходе нашем и возвращении нашем, отныне и во веки веков…»
На цыпочках, на цыпочках товарищ Лавров покинул молитвенный дом. Ноги сами несли его по темным улочкам и переулкам местечка. Вот они, евреи, отнявшие у него любимую Сусанну. Есть в них какая-то проклятая сила — в этой их видимой слабости… Вот и сам он, Иван Семеныч, в чем-то мешумад, еврейское отребье.
В непосредственной близости от ответственного работника вдруг послышался дребезжащий старческий голос. Еврейский голос.
— Товарищ Лавров, так что вы решили по поводу моего сына?
Иван Семеныч был в местечке самой важной персоной, и десятки людей ежедневно осаждали его просьбами о разрешении жить и работать.
— Мой сын… — повторил старик, сдергивая с головы картуз в знак смирения и покорности. — У него семья. Жена и двое детей. Совсем помирают, скоро пухнуть начнут от голода…
Товарищ Лавров не ответил. Он молча шагал вперед, уставив в темноту невидящий взгляд и толкая набыченным лбом прохладный вечерний воздух. Вот и окраина; отсюда уже свободно разлеглась среди полей дремотная проселочная дорога. Над головой тут и там зажигались звезды, слабые огоньки масляных ламп перемигивались с ними из темных окон.
Над речкой завис старый деревянный мост. Товарищ Лавров перешел на другой берег и свернул направо, в сторону труднопроходимой местности, месива холмов и оврагов, известного под названием Дикая балка. Откуда-то издали, почти сливаясь с приглушенным собачьим лаем, посвистом грызунов, криком лягушек и прочими ночными звуками, доносилась тоскливая украинская песня о казаке, сменявшем жену на понюшку табака.
— Товарищ Лавров… — снова донесся сзади дребезжащий умоляющий голос. — Мой сын, товарищ Лавров…
И снова ничего не ответил ответственный работник товарищ Лавров Иван Семеныч, крупными шагами двигаясь вверх по склону крутого холма. Он молчал, но сердце его дрожало от гнева. Проклятые евреи… Ну почему они не могут оставить его в покое — хоть на час, хоть на минуту? Почему не оставляют людям ни пяди свободного места, почему суют свой нос повсюду — в каждую дырку, в каждую щель?
— Товарищ Лавров… — канючил, не отставая, старик. — Вы только скажите, что вы решили по поводу моего сына…
— К черту! — не выдержав, прокричал Лавров. — Отправляйся к чертовой матери! Нет у меня работы, понял? Нету!
Багровый от гнева, он стоял над щуплым стариком и едва проталкивал слова через перехваченное злобой горло, выкрикивая их в ненавистное бородатое, носатое, морщинистое лицо:
— Нету! Пошел отсюда! Пошел к черту!
Еврей подошел поближе и вдруг рассмеялся тонким дребезжащим смешком:
— Ой-ой-ой… Они, наверно, думают, что я испугаюсь, да, товарищ Лавров? Х-х… но я ведь сказал им: у меня есть сын, и он голодает. Вы должны дать ему работу, товарищ Лавров. Вы должны…
На краю неба волочила за собой длинный шлейф полная луна, похожая на дебелую матрону, и собаки со всей округи встречали ее приветственным лаем. Ночь полнилась стрекотом, посвистом, ржанием…
И старый еврей, так и не дождавшись ответа ответственного работника товарища Лаврова Ивана Семеныча, вдруг начал кричать тонким отчаянным голосом, вплетая его, как нить, в толстый ковер ночных звуков:
— Ах так? Нет у тебя работы? Думаешь, я не видел, как ты только что стоял вместе со всеми на вечерней молитве? С каких это пор ответственным работникам дозволено бывать в синагогах? Будь уверен, уж я сообщу об этом куда следует! На весь мир прокричу! Самому товарищу Калинину! Мешумад! Мешумад! Мешумад!
Не помня себя от ярости, Лавров подскочил к старику и схватил его за горло. Руки Ивана Семеныча скользили по еврейской бороде, дребезжащий фальцет, слабея, выплевывал ненавистное слово: «Мешумад… мешу… мад… мешу…»