Едва вымолвив эти слова, он разразился хохотом. Не знаю, что было такого смешного в этой фразе, но в тот момент не смог удержаться от смеха и я. Мы оба просто покатывались со смеху, а Надя молча смотрела на нас через стол. В глазах у нее плескалась бесконечная жалость.
— Что ж, — отозвалась она через минуту-другую. — Теперь будешь знать, как волочиться за девушками.
Интонация ее голоса мягка, но глаза по-прежнему серьезны. На Наде — голубое шелковое платье с кружевным воротником. Алеша не может похвастаться изысканной одеждой, но зато чисто выбрит, на тяжеловатом лице блестят хмелем еврейские глаза. Это мужчина во цвете лет, хотя и повязанный по рукам и ногам тяжкими лагерными цепями. Вот он поднимается со стула, лагерный хирург Гаврилов — высокий, плотный. Красавец, как ни посмотри. Он высоко поднимает стакан — мол, слушайте все!
— Я пью за здоровье моей тюремщицы, — говорит он. — За здоровье той, которая упекла меня в эту адскую дыру. Она сделала это из любви и из ревности. Если такая женщина, как Надюша, обрекает мужа на пять долгих лет лагеря, то ее ревность действительно велика. Когда мне плохо здесь, когда сердце болит и рвется на волю, я вспоминаю свою губительницу и ненавижу ее смертной ненавистью. Так выпьем же за постылую мучительницу, за ее успехи в музыке, за ее карьеру. Пусть душа ее всегда будет открыта для меня, пусть не забывает она своего Алексея, а уж Алексей, будьте уверены, не забудет ее во веки вечные!
Нетвердой походкой он приближается к Наде и целует в обе щеки.
— Горько! — восклицаю я, и их губы с готовностью тянутся навстречу друг другу.
— Надя! — кричит Алеша чуть громче, чем следовало бы, учитывая, что дело как-никак происходит в лагере. — Надя! Договор у тебя?
Надя нащупывает висящий на груди медальон. В нем два дорогих предмета: маленькая фотография Алеши и клочок бумаги с полустертым текстом клятвы. Алеша вертит его туда и сюда, потом протягивает мне, призывая в свидетели. Бумажка почти истлела, буквы едва различимы, хотя кое-что все-таки можно разобрать. «Клянусь своей жизнью…» — Надин брачный договор, страховая гарантия счастья.
— Этот документ — фальшивка! — вдруг возглашает Алеша. — Моя фамилия не Травкин, а Гаврилов!
Он поднимает бумажку над головой и рвет ее на мелкие части. Надя вскрикивает и бледнеет.
— Я напишу тебе новую, — торжественно говорит Гаврилов. — Не под диктовку, а сам, своей волей. И подпишу своим настоящим именем. И писать буду чернилами, а не карандашом, глупышка ты этакая…
По его требованию Надя достает из сумочки авторучку, и Алеша, скрипя пером, тщательно выводит на чистом листке бумаги свою новую клятву: «Я, Алексей Николаевич Гаврилов, клянусь…»
Мы с Надей затаив дыхание следим за хмельными каракулями, которые выписывает авторучка. Но вот клятва готова и подписана. Подписываю ее и я, случайный свидетель этого эпохального события. Есть еще на столе вино, и мы скрепляем договор еще одной доброй порцией. Надя не пьет, хотя ее легкомысленный муж и дает ей на то свое высочайшее дозволение от имени медицины.
— Давайте лучше я вам спою, — улыбается она.
Так выпало мне в тот вечер услышать знаменитую Надежду Ракитову. Она пела негромко, низким грудным голосом. Впервые в жизни слышал я пение такой чудесной красоты. Песни народные, песни лирические, жалобы несчастной любви, радости и надежды. И каждый звук их был обращен к Алеше, к неблагодарному счастливчику Алексею Гаврилову. Я был потрясен.
— Надя, ты должна спеть для заключенных, — только и смог вымолвить я, когда она замолчала.
Алеша поддержал меня со всем своим пьяным пылом, и Надя согласилась. Мы обсудили практическую сторону вопроса. Главное — получить разрешение от начальника лагеря. Затем — пианино, пианист, две-три репетиции…
Козлов разрешил, пианино в клубе имелось, а пианиста нашли среди заключенных. Зал клуба культурно-воспитательной части, где состоялся концерт, вмещал всего четыреста мест, но, как обычно, туда набились минимум шестьсот человек. Слушали в гробовом молчании, боясь упустить самый малый звук, самый незаметный оттенок. Первое отделение было составлено из народных напевов, второе — из песен советских композиторов. Мощный голос певицы то заполнял весь зал, то уменьшался до размеров тоненького лучика, пронзавшего души слушателей своей горячей сердечностью. Аплодисменты, поначалу сдержанные, нарастали с каждой мелодией и под конец переросли в настоящую овацию. Публика в бушлатах не жалела ладоней, кричала «браво!», оглушительно топала ногами в раздолбанных ботинках, дырявых валенках, рваных сапогах. Между певицей и залом, как натянутая струна, трепетала та редкая невидимая связь, которая не оставляет места недоверию, равнодушию, критике.