Так они поют, эти молодые шутники — поют, и бьют в ладоши, и притопывают в такт, и грохот этой песни способен обрушить крышу и распугать любых призраков.
Любых — только не чистый образ моей бабушки. Она по-прежнему стоит рядом; светлой мудростью и неизбывным милосердием веет от ее благословения.
— Единственный мой… — шепчут ее бескровные губы.
Дети моей бабушки разлетелись на все четыре стороны света, и теперь она навещает их по очереди, как призрак нелепой деревенской гостьи среди модного городского застолья. Чистые крылья ее выломаны из плеч еще во времена погромов — с тех самых пор просит она у судьбы лишь скорой и безболезненной смерти. Она стоит у моего изголовья, старая еврейская женщина, и горький плач — плач моего полузабытого детства — сотрясает ее плечи, вынесшие на себе столько всего…
Сквозь тонкую перегородку рвется ко мне «Тетя, тетя Изабелла!», гремит и оглушает.
По улицам ходит ночь, дергая за ниточки снов, а я словно заново слышу тихий задыхающийся голос бабушки, вспоминаю историю, которую знаем мы оба. Историю о девушке малышке Рут и Йекутиэле Левицком.
— Единственный мой! — молит меня бабушка. — Ну, пожалуйста…
Наверно, и впрямь пришло время поведать миру об этих простых людях, чтобы не исчезли они вовсе из памяти человеческой. Так, понуждаемый горящим в темноте взглядом моей упрямой бабушки, сажусь я, покорный раб, к столу и беру в руку перо. Беру неохотно, потому что в длинной череде призраков, о чьих несчастных судьбах мне следовало бы рассказать читателю, эти двое, пожалуй, несчастнее всех. Но кто я такой, чтобы отказываться? Кто я такой, чтобы брать на себя смелость жить своим разумением, — я, воспитанник моей еврейской бабушки? Могу ли я отвернуться от этого синекрылого вечера — свидетеля печального прошлого, вестника смущенного будущего?
Неутомимый, пришел рассвет, просочился сквозь щели, перелез через плетень, заковылял по улицам, хромая и посмеиваясь тоскливым смешком осеннего месяца тишрея. Боязливые тени заплясали на стенах опустевших, наглухо запертых скорчившихся в страхе домов. Их жители прятались теперь на дальних задворках, хоронились в чердачном хламе, во влажной темноте погребов — вздыхали, жались друг к другу, вздрагивали от укусов насекомых и от утренней свежести, старались не шуметь — не приведи Господь чихнуть или кашлянуть, — а снаружи, над заборами и чердаками, нависало небо, туго натянутое на рамку горизонта, и дороги прорезали землю, как тоскливые морщины осени.
Йекутиэль Левицкий прижал рот к щели и втянул в себя глоток прохладного воздуха. Он сидел на чердаке; рядом в беспокойном забытье дремали сосед-резник[21] и его семья: малые дети и беременная жена с бородавкой на подбородке. Хорошо пахло свежим сеном, из сараев, хлопая крыльями, возглашали свою утреннюю весть петухи, и где-то поблизости злобно топотал глухой пушечный гром, проникая в каждый уголок и наполняя страхом каждую душу.
Кто-то из маленьких вскрикивает во сне. Ципа, жена резника, испуганно открывает глаза и поспешно успокаивает ребенка, поглаживая по животику и шепча волшебные материнские увещевания, а заодно уже и вытирает девочке сопливый нос. Отец тоже встревожен: он мотает из стороны в сторону спутанной бородой и грозит пальцем:
— Тихо, а то придет губитель!
На что крошка Мирьямке возражает:
— А мама говорит, что у нас уже есть один…
Ципа прыскает в кулак, лицо ее краснеет и напрягается от сдерживаемого смеха. Умна эта Мирьямке, ничего не скажешь. А ведь всего четыре годика девчонке, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить…
Спустя некоторое время упомянутый девочкой «губитель», подросток Бенци, старший сын резника, посылается к соседям-гоям за едой и вскоре возвращается с краюшкой хлеба и свежими кабачками. Из высящейся в углу копны сена выползает Рут — взрослая уже шестнадцатилетняя девушка — и присоединяется к трапезе. Ее лицо раскраснелось от сна, руки грязные, в волосах сухие травинки.
— Касильчик! — обращается она к юноше. — Садись и ты с нами! Видишь ведь — завтракаем.
Йекутиэль Левицкий поворачивает к девушке бледное лицо; в глазах — немая горечь. Ципа тоже приглашающе машет рукой — поторопись, мол, парень! Кабачки уж больно хороши…
Но вот завтрак закончен. На чердаке вновь воцаряется неподвижная тишина; лишь Йекутиэль и Рут, взрослые дети, неслышно перешептываются в уголке. Узенький луч осеннего солнца скользит по толстой балке, ощупывает каждую трещину и выбоинку, упирается в копну. В луче беззвучно вытанцовывают пойманные пылинки. Резник реб Авраам вздыхает. Ох, Владыка Небесный… Ципа аккуратно собирает кабачковую кожуру и складывает в сторонке. Потом обнимает Мирьямке и укладывает девочку рядом с собой.
— А-а-а… — почти беззвучно напевает мать. — Спи, мой птенчик, спи, котеночек, душа моя… а-а-а…
Она прижимает дочку к груди, целует в теплый затылок. Мирьямке умная девочка, Мирьямке будет спать. Нет-нет-нет… не придет большой дядька, не засунет Мирьямке в золотой мешок… нет-нет-нет…