К счастью, пророчество пока что не исполнялось. Тюремных арестантов бравый штабс-капитан не только не тронул никогда пальцем, но и не обругал нехорошим словом. Тем не менее все боялись его как огня. Личность Лучезарова невольно как-то давила и пригнетала к земле; каждый чувствовал себя в его присутствии как собака при виде поднятого над нею кнута… Полное презрение к человеческой личности ощущалось в каждом его взгляде, слове, поступке. Все было в нем как-то бездушно-законно и бесчеловечно-справедливо. Лучезаров гордился своей неподкупной честностью, и действительно, арестанты все единогласно признавали, что нигде не доходило до них так своевременно и сполна все, что полагается по закону, как в Шелайском руднике; ни в какой другой тюрьме не заботились так о чистоте и гигиене. Но для каждого ясны были, с другой стороны, и мотивы этой беспримерной справедливости и заботливости; вытекали они не из живой любви к живым людей, а из жажды славы и отличия перед высшим начальством, и самое большее — из любви к самому принципу законности и справедливости, к искусству ради искусства. Самих арестантов Лучезаров третировал в глаза и за глаза как животных, не подозревая, конечно, того, что животные эти ловили каждое его слово и умели иногда являться остроумными и беспощадными критиками. Так, они никогда не могли забыть его заявления, сделанного в первый же день знакомства, что одному надзирателю он поверит больше, чем семистам арестантов. В другой раз он заявил где-то (и это также передавалось из уст в уста), что расстояние между каторжным и надзирателем такое же, как между ним, штабс-капитаном Лучезаровым, и… самим богом! Вообще он направлял, видимо, все усилия к тому, чтобы возможно большей помпой обставить свое величие и авторитет исполнителей своей воли. У него было мудрое правило, несомненно преследовавшее ту же цель: никогда не отменять слишком быстро ни одного своего распоряжения, хотя бы оказавшегося тотчас же явно нелепым и несправедливым. Очевидно, он был большой политик, мечтавший пойти далеко… Впрочем, однажды и сам Лучезаров приведен был в смущение, когда среди торжественной церемониальности вечерней поверки общий староста Юхорев заявил неожиданно из строя громогласную жалобу, от лица всей артели, на одного из стоявших тут же надзирателей, который позволял себе толкать арестантов в грудь и обзывать самыми скверными словами. Лучезаров на этот раз, казалось, опешил от неожиданности; молча стоял он некоторое время, откашливаясь и хмыкая, как бы не зная, что делать. Но потом, кратко пробурчав: «Я разберу! — величественнее чем когда-либо приказал надзирателям разводить арестантов по камерам. Само собой разумеется, что так никто и не узнал никогда, в чем состояло обещанное разбирательство… Нелюбимый надзиратель остался по-прежнему надзирателем и хотя перестал толкать арестантов в грудь, но сделался еще грубее и нахальнее. Этот надзиратель, Безымённых по фамилии, был правой рукой Лучезарова, и его ненавидели за это не только арестанты, но и товарищи по службе. Будучи доносчиком по призванию, он не вступал ни в какие соглашения с кобылкой и был так же формалистичен и бездушно-законен, как и его патрон; но он вносил в это дело страсть и огонь, и, быть может, справедливо выражался о нем Лучезаров, говоря, что из всех надзирателей один Безымённых относится к своей деятельности с «религиозной» преданностью… Целый день шнырял он по тюрьме, то подкрадываясь как кошка и настораживая уши, то налетая как вихрь и накрывая виновных; целый день кричал, бранился, придирался и грозил арестом и жалобами. И его дежурство всегда несколько человек попадало в карцер. Вся тщедушная фигурка Безымённых с красным лицом, сплошь покрытым угрями, внушала даже и мне, с которым он был по-своему вежлив, отвращение. Он требовал, чтобы арестанты за малейшим пустякам обращались к нему не иначе, как со словами «господин надзиратель», чтобы при встречах с ним, хотя бы сто раз в день, неукоснительно снималась шапка, и делая раз выговор кому-то из ослушников, кричал на весь коридор:
— Начальник заставит вас и перед женами нашими скидавать шапку!
Последнее особенно возмутило кобылку.
— Как! Чтоб мы перед бабой, перед всякой шкурой, стали шапку ломать? — либеральничали повсюду, тут же оглядываясь, впрочем, на дверь. — Да лучше пущай в карец сажают, заморят там!
Не столько строгостью и формализмом вооружил против себя Безымённых тюрьму, сколько именно презрением к человеку, который стал каторжным, презрением, сквозившим в каждом его слове и жесте, даже в интонации голоса.
Надзиратель этот мнил себя, между прочим, образованным и начитанным человеком, и действительно, никто из его товарищей не читал охотнее и больше его. В дни дежурства при нем постоянно находился какой-нибудь переводный французский роман с раздирательно-кровавым заглавием. У него была, кроме того, тетрадь, в которую он записывал татарские слова с переводом на русский язык, и, полюбопытствовав однажды заглянуть в нее, я узнал, что это был словарь всевозможных ругательств и гадких слов.