«А не боишься, — спрашиваю, — что убью тебя? Сейчас вот убью и себя и тебя?» И ружье с плеча сымаю…
«Стреляй, говорит, не боюсь, хоть сейчас стреляй!» Сама руки накрест сложила и стоит. Ажно заплакал тут я, не вытерпел и убежал домой.
Ушел я после того на прииск. Все лето так чертомелил, что не знаю, как у меня спина не треснула. Мне с ребятами пофартило: много мы золота намыли. В полтора каких месяца на мою только долю с тысячу рублей пришлось — и зачал я гулять. Пил без просыпу, буянил, распутничал, деньги как щепки швырял во все стороны… От лавок до кабака дорогу ситцами дорогими выстилал: не хочу, мол, по грязи идти! Дошли слухи до нашего места: Микишка, мол, совсем пропал, замотался. А я нарочно еще всем робятам, которые домой шли, наказываю: «Кланяйтесь, мол, родным и знакомым, прощенья у всех друзьев и товарищев просите, коли зло какое на мне помнят! Больше меня не увидят. Не жилец я на белом свете. Вот только деньги последние догуляю».
Да и в сам-деле, братцы, дурные мысли в башке ходили. Просыпаюсь раз утром посередь улицы, оборванный, грязный, в крове весь, черт чертом… В кармане хоть шаром покати, и кошелька даже нет. Босиком; головушка трещит. Ну, теперь, думаю, пора: камень теперь на шею, да и в Чикой-батюшку!..{39}
Сижу это посередь дороги, думаю. Раным-рано. На улице ни души. Солнышко из-за сопки встает. Радошно таково, светло в мире божьем… И вспомнилась мне Настька опять… Будто слова ее слышу: «Как ты испужал меня, Никифор!» Вижу будто, как глянула на меня, рассмеялась…«Эхма! — думаю. — Прежде чем помереть, пойду еще хоть глазком одним погляжу на нее, прощусь». Как был, в том самом виде встал на ноги и в один день без малого пятьдесят верст пешком откатал. Прихожу в село — уж вечер на дворе, все спать полегли. Я прямо в их огород залез и к окну Настькиной горенки подхожу. Смотрю — окно раскрыто, сама в одной сорочке у окна сидит. Я, как провидение, черт чертом, в пыли весь, в грязе, с ногами в, крове, и появляюсь перед ей… Она было айкнуть хотела, прочь от меня; да я за руку изловчился.
«Не кричи, говорю, родная, не пужайся, я проститься только пришел. Ты видеть меня, злодея, не можешь, а я иссох по тебе и жить без тебя не хочу… Взглянуть только и остатний раз пришел… Камень на шею — и в воду… Прощай!»
И хочу уходить. А она уж, гляжу, сама меня не пущает….
«Стой, — шепчет мне, — я тебе всю правду истинную скажу. Я сама без тебя пропадаю… Думала, тебя уж и на свете нет из-за меня, постылой, и тоже жизни решиться хотела!»
«Ой ли? Значит, пойдешь за меня?»
«Хоть сейчас на край света! Я с той поры еще, Микишка, об тебе одном думаю, как ты меня девчонкой колачивал и забижал».
Того же разу и порешили мы уходом обвенчаться, потому родители наши ни за что не дали бы согласия. Так и сделали, вот Михаила помнит. А потом, как дело сделано было, и старики, глядишь, смягчились. Тем и вражба прежняя кончилась, из-за нас с Настькой все помирились. Вот времечко-то счастливое было, Миколаич! Я, знаешь, для того ведь больше и писать-то хотел учиться, чтоб жизнь свою тебе описать!
Никифор говорит все это в сильном волнении, расхаивая большими шагами по камере с заложенными за спину руками и с огнем в голубых глазах. Какая-то благородная вспышка освещала все лицо его, оттененное длинными белокурыми усами, и выпрямляла высокую, костлявую фигуру.
— Вишь ты, гад, в бабу как врезался! — насмешливо заметил Чирок, внимательно слушавший рассказ Буренкова. — Еще описать ему нужно… Чего тут описывать? Дурак ты был — вот и все: из-за девки топиться вздумал! Не знал ты еще, чем они дышат, твари!
Сокольцев, Железный Кот и другие подхватили слова Чирка и стали пространно развивать их, рассеивая мало-помалу очарование простого и трогательного романа, рассказанного Никифором. Но последний, казалось, не обращал внимания на циничные замечания и шутки товарищей и в глубоком раздумье продолжал ходить по камере. И я с невольной грустью размышлял о том, как несчастно сложилась судьба этого человека, от природы столь прямого и симпатичного.
— Вот видите, Никифор, — сказал я ему в утешение, — разве можно сомневаться, что такая жена никогда не изменит?
— Никишка, вестимо, зря об своей бабе ботает, — подтвердил и Михаила. — Настасья женщина вовсе отдельная. А вот моя баба — это в сам-деле змея подколодная. Она, я знаю, откажется ехать. И дурак я был, что деньги согласился на телеграмму бросить! Она небось рада теперь радехонька, что меня на Сахалин упрут: оттуда, мол, уж не сорвется мил дружок! Ну, да и я тоже печалиться об ей шибко не стану, кланяться не буду!
— А вы разве, Михаила, не так жену свою брали, как Никифор?
Михаила тихо засмеялся. Никифор отвечал за него:
— Его силком мать женила… Он с другой раньше жил… За ним тоже ведь все девки увивались, потому и молодец был из себя и жил справно.
— Но она-то не силой за него шла? Может быть, и поедет?