До нас доносился слабый запах ладана, смешанный с ароматом недавно срезанных цветов, возложенных на алтарь. В каждом закоулке здесь были расставлены кресты и горящие свечи, а в неглубоких нишах стояли статуи святых. Цветные витражи возвышались до самой крыши. С потолка на цепях свисали большие светильники. Полы были мраморные, а деревянные скамьи украшены ручной резьбой. И все-все здесь дышало набожностью и вечностью.
По холодным мраморным плитам пола шаркало множество ног, и звук отдавался эхом, а прихожане шли и шли по центральному проходу между скамьями, опускались на колени, склоняли голову, осеняли себя крестным знамением, а потом тихо устремлялись к своим местам. Как и в любой церкви, здесь не было постоянных, закрепленных за каждым прихожанином мест, но все при этом знали, кто где обычно сидит, и, чтобы не попасть в неловкую ситуацию, я схватил Мэтта за фалду сюртука и направил его к одной из скамей, где-то поближе к двери, но он покачал головой и указал на места впереди. Мы последовали за ним и сели на девятую скамью спереди. В начале седьмого звуки органной музыки заставили всех присутствующих подняться: это зазвучал трогающий за душу гимн, и в храм вошли священнослужители. Первый из них нес большой деревянный крест, второй – кадило с ладаном, клир дружно запел, и через пять минут нас приветствовал отец Боб, высокий, лысый, смуглый, широкоплечий мужчина с уже седеющими бакенбардами. Голос у него был низкий и умиротворяющий. Он наводил на мысль, что, может быть, исповедь не так уж страшна сама по себе, и улыбка у него была искренняя и приятная. Поприветствовав паству, он перекрестился и несколько раз перекрестил присутствующих, и чем-то, к стыду моему, живо напомнил мне бейсболиста во время третьей подачи.
Два священника подошли к краю алтаря и прочитали тексты из Ветхого и Нового Заветов. Оба они читали медленно и вдохновенно, и смысл того, о чем и что читали, становился чуть ли не осязаемым. Когда чтение окончилось, паства поднялась на ноги, а отец Боб прочитал часть главы из Евангелия, а вторую ее часть процитировал на память. Затем собравшиеся вновь преклонили колени и прочли вслух главу из «Деяний Святых Апостолов». Удивительно, конечно, но Мэтт помнил ее наизусть. Потом настало время исповеди и покаяния в грехах, а затем возносили молитвы за здравие всех больных прихожан и за вечный покой для усопших, помолились также за властей предержащих. Джейс и Кэти опустились на колени с одной стороны от меня, Мэтт – по другую. Все трое склонили головы, молитвенно сложив руки и закрыв глаза. Я тоже встал на колени, ухватившись за спинку стоящей впереди скамьи, и оглядел прихожан: а кто еще молится, как я, с открытыми глазами?
Джейс потянул меня за рукав:
– Дядя Так, а кто вон тот человек, со шляпой на голове?
– Это ректор.
– А что это значит?
– Он здесь главный. Ну, вроде учителя.
– А почему он не снял шляпу?
– Не знаю, приятель, – пожал я плечами.
Женщина, сидевшая впереди, обернулась, приложила палец к губам и нахмурилась.
– Ты думаешь, он ее никогда не снимет?
Женщина опять произнесла «ш‑ш‑ш», поэтому я поднес руку ко рту и тоже прошептал:
– Ну, здесь, наверное, никогда.
Мы закончили молиться и снова сели, я посадил Джейса к себе на колени, а Кэти подвинулась к нам поближе и коснулась меня плечом. В церкви было холодно, но от ее плеча и от прильнувшего к моей груди Джейса мне стало тепло.
Я приник лицом к затылку Джейса и тихонько вздохнул: прикосновение его тонких волос вдруг напомнило мне, как мисс Элла ласково целовала меня в щеку теплыми губами…
Когда я стал уже слишком взрослым, чтобы меня шлепать, лет этак в тринадцать, она прибегала к другому виду наказания: мазала мне лицо углем. Если я ей врал насчет школьных заданий на дом, или не убирал за собой всякий мусор, не застилал постель, или не делал еще чего-то, что мне положено было делать, мисс Элла сажала меня на стул, доставала из кармана фартука кусочек угля и мазала им мой язык, а потом губы – в знак моего непослушания, а потом рисовала букву «т» на моем лбу и не позволяла смывать ее до самого вечера, независимо от того, нужно было идти в школу или нет.
– Такер, – говорила она в таких случаях, убирая уголек в карман, – я не устану повторять, хотя тебе надоело это слышать: пусть сажа напоминает, что на всякое неповиновение существует такое же вразумление.
– Почему?
– Потому что неповиновение – путь греха, и он ведет к смерти.
Один раз я тогда взглянул на себя в зеркало и спросил:
– А почему же вы рисуете на моем лбу крестик?
– Потому, дитя мое, что прежде чем ты сможешь возродиться к новой жизни, ты должен умереть…