Высокий, худой, с чуть наклоненной набок головой и копной совершенно белых, отливающих желтизной волос, откинутых назад, в черном, наглухо застегнутом френче, какие носили еще в двадцатых годах, он с немного виноватым видом входил в аудиторию (Никольцев всегда почему-то опаздывал), клал на стол свой до отказа набитый чем-то портфель с оторванной ручкой, подходил к окну, как будто рассматривая что-то на улице, потом поворачивался и начинал читать лекцию. Нет, чтением это нельзя было назвать. Это был разговор. Тихий, спокойный рассказ о том, например, как где-то под Парижем какой-то садовник, делая из цемента кадки для растений, решил для прочности ввести в цемент металлическую сетку. Так родился железобетон — материал, вызвавший в строительном искусстве переворот, равный, как говорил Никольцев, перевороту, вызванному появлением паровой машины и электричества. И тут же вынимались из громадного портфеля фотографии мостов, арок, вокзалов, и оказывалось, что этот мост он строил еще студентом в тысяча восемьсот каком-то там году, а это перекрытие чуть не рухнуло, так как подрядчик торопился и не выдержал положенного срока, а это вот незначительное как будто сооружение выдерживало удары одиннадцатидюймовых японских снарядов. Константин Николаевич указывал длинным подагрическим пальцем на пожелтевшую фотографию, где группа круглолицых, с маленькими закручивающимися усиками солдат, в лихо сбитых набок бескозырках, стояла возле какого-то сооружения, напоминающего капонир. А рядом с ними тоненький офицерик с бородкой клинышком — сам Никольцев.
Оказывается, этот, такой комнатный и мирный на вид старик не только был участником двух войн — японской и немецкой четырнадцатого года, — но даже был в числе тех немногих офицеров, которые после обороны Порт-Артура отказались дать честное слово не воевать против японцев и более года провели в плену.
Обо всем этом Константин Николаевич не успевал, конечно, рассказывать на лекции, но так как на эти темы, как и всем старикам, ему поговорить хотелось, а ребята не прочь были послушать («старик-то, старик, даже японского императора видел!»), то доканчивать ему приходилось обычно уже на улице, а то и дома.
— Вы не очень торопитесь? — говорил он, останавливаясь у своих дверей, всегда немного смущаясь, наклонив голову набок, глядя на своих попутчиков. — А то, может, заглянете? Попьем чайку, поболтаем.
Многих соблазняло именно это «попьем чайку» — у старика он подавался за маленьким круглым столиком, очень крепкий и всегда с каким-нибудь печеньем или пирогом, — но Николай оба раза, которые был у Никольцева, от чая отказывался — уж очень выразительно подкусывала губы старуха-нянька, с которой жил одинокий Никольцев, — и ограничивался воспоминаниями и рассматриванием коллекций, которыми заполнена была вся комната.
Молодежь остается молодежью — над стариком иногда подсмеивались. Он повторялся, по нескольку раз рассказывая одно и то же, часто вставлял одни и те же слова в уста различных людей. Но подсмеивались любя, интерес к его лекциям от этого не уменьшался, и только на них (если не считать теоретической механики, но там больше из страха) никто никогда не читал посторонних книг и не играл в самодельные шашки. К тому же у Никольцева была еще одна незаменимая черта, за которую его нельзя было не любить, — он никого никогда не «резал». «Дело не в ответе, а в заинтересованности предметом, в том, как вы воспринимаете его», — говорил он и ставил студенту тройку или четверку, которых, по совести говоря, тот не всегда заслуживал.
Одним словом, старика любили. Поэтому, когда в середине второго семестра по институту поползли вдруг слухи, что профессор Никольцев якобы уходит на покой, что строительные материалы будет читать его ассистент Духанин (он знал свое дело, но был «скучняком», как называли его студенты, и забывал делать перерывы), а кафедра перейдет в руки кого-то, кого — еще неизвестно, но во всяком случае Константин Николаевич заведовать ею уже не будет, — никто этим слухам не поверил. Чепуха! Какой там покой? Да он без студентов сразу зачахнет. Придумают же еще…
Но через несколько дней слух этот, косвенно правда, подтвердился. Произошло это на факультетском собрании. С докладом, подводящим кое-какие, пока еще лишь предварительные итоги учебного года, выступил Чекмень. В обычной своей полушутливой-полусерьезной манере (он знал, что она нравится студентам, поэтому его всегда и слушают и не выходят в коридор курить) он говорил, что факультет, в общем, «не подкачал», справляется со сложными задачами первого послевоенного года, что успеваемость на факультете не только не осталась на уровне довоенных лет — «а мы, скажу вам по секрету, боялись мечтать даже об этом», — но возросла, что первый курс — «опять же по секрету скажу, мы не очень-то в него верили», — в общем, не так уж и плох, что надо только не снижать раз набранного темпа и мобилизовать все свои силы, чтобы добиться наилучших показателей.