Итак, в полдвенадцатого, допустим, у Романа, в его «башне». Посередине круглый черный стол. Ни скатерти, ни даже газетки, пролитое тут же вытирается: Ромка человек аккуратный. Вокруг стола — венский стул, табуретка и старинное, с высокой спинкой и рваной кожей, но с львиными мордами на подлокотниках, кресло. В шутку сначала разыгрывается, кому на нем сидеть, — всем хочется в кресле, — но потом, в пылу спора, забывается, и усаживаются даже на полу.
На столе — хрустальный графин, благодаря которому Роман слывет эстетом, в нем мило звенят камешки, когда разливают водку. Другая посуда — вульгарные граненые стаканы, в простонародье «гранчаки», — в этом тоже усматривается эстетство. Закуска — в основном бычки в томате. Иногда холодец (когда он появляется в гастрономе).
Спор идет вокруг процесса Синявского и Даниэля. Он как-то отодвинул все на задний план. Все трое им, конечно, сочувствуют, даже гордятся — не перевелась еще, значит, русская интеллигенция, — но Ашот все же обвиняет Синявского в двуличии:
— Если ты Абрам Терц, а я за Абрама Терца, то не будь Синявским, который пишет какие-то там статейки в советской энциклопедии. Или — или…
— А жить на что?
— На книжку о Пикассо. Написал же…
— Написал, а дальше? Кстати, там тоже полно советских словечек. Даже целые фразы.
— Тогда не будь Терцем.
— А он хочет им быть. И стал. Честь и слава ему за это!
— Нет, не за это. За то, что не отрекается.
— Постой, постой, не об этом ведь речь. Вопрос в том, можно ли быть одновременно…
— Можно!
— Нельзя!
— А я говорю — можно! И докажу тебе…
— Тише, — вступает третий, — давайте разберемся. Без темперамента, спокойненько.
Делается попытка разобраться без темперамента, спокойненько. Но длится это недолго. Проводя параллели и обращаясь к прошлому, спотыкаются на Бухарине.
— А вы знаете, что до ареста он был в Париже? И знал же, что его арестуют, и все же вернулся. Что это значит?
Это завелся Ашот, главный полемист. Сашка пренебрежительно машет рукой:
— Политика, политика… Я ею не интересуюсь. Провались она в тартарары…
— Такой уж век, милостивый государь. Хочешь не хочешь, замараешься. Твой любимый Пикассо «Гернику» написал. И «Голубя мира». Член партии, мать его за ногу. И Матисс тоже…
— А я вот нет! И ты тоже. И ты… Почему?
— Мы живем в другом государстве, мы все знаем.
— А они читают все газеты, могли б и побольше нашего знать…
— Ладно. Умолкните. Послушайте лучше, что сказал по поводу всего этого знавший в этом толк небезызвестный Оскар Уайльд.
— Чего — этого?
— Искусства.
— Я знаю, что сказал по поводу искусства Ленин. Самое массовое из искусств…
— Это кино. Поэтому я в нем и работаю. — Исчезнув на минутку на кухню, Роман возвращается с четвертинкой. — Выпьем-ка за Оскара Уайльда.
— А я предлагаю за Дориана Грея. — Сашка плеснул в стаканы. — Жутко роскошный парень. Завидую.
— А ты элементарный, советский, зажатый в тиски развратник. Поэтому и завидуешь. Тихий, потенциальный развратник.
— Мудило… И, в отличие от меня, не потенциальное.
— Сволочь ты после этого. Я ему свою опохмельную чекушку не пожалел…
— Все! — вскакивает Ашот. — Слово предоставляется мне. Поговорим об элементарном экзистенцо-эгоцентризме.
И начинается новый заход.
Бестолковость разговора, перескакивание с темы на тему, желание сострить, винные пары — все это ничуть не мешает им вполне серьезно относиться и к поведению обоих подсудимых — в основном гордость за них, — и к тому, что самые великие художники мира так легко купились красивыми словами… Для них это не пустые понятия — Честь, Долг, Совесть, Достоинство…
Как-то они весь вечер провели, усталые после спектаклей и концертов, разбираясь в том, как в нынешнем русском языке обычные понятия приобрели прямо противоположное значение. Честь и совесть, оказывается, не что иное, как олицетворение партии. Труд — только благородный, хотя все знают, что это сплошное отлынивание и воровство. Слово «клевета» воспринимается только иронически — «Слушал вчера по „Голосу“. Клевещут, что мы опять хлеб в Канаде покупаем. А про водку в народе иначе, как „Колос Америки“, не говорят». А энтузиазм? Мальчик спросил у отца, что это такое. Тот объяснил. «Почему же тогда говорят — все с энтузиазмом проголосовали? Я думал, что это значит „так надо, велели“. И все такие скучные…» А общественность? Что под этим подразумевается? Монгольская общественность протестует, советская возмущена… Где она, как она выглядит? Этого понятия просто нет, исчезло, растворилось.
Но осточертевшая политика — всюду, паскуда, сует свой вонючий нос, вызывая, может быть, самые ожесточенные споры, — все же для них была не главным. Главное — разобраться, что и как
Все трое считали друг друга талантливыми. Даже очень. И со свойственной молодости безапелляционностью и бесцеремонностью брались решать не всегда даже разрешимые проблемы.