Действительно, листая старые журналы, мы можем обнаружить немало образчиков удивительно косной, кажущейся в наше время просто поразительной слепоты и предубежденности: «Произведение, которому больше всего недостает идейности»; «Содержание вещи не совпадает с самым главным и существенным, с нашей Отечественной войной»; «Реализм на подножном корму»… А один из наиболее яростных критиков молодого писателя выражался, например, по поводу повести так: «…война показана в романе с точки зрения того участника ближнего боя, который словно бы ничего не подозревает о ходе войны в целом, да и не думает о нем»; «в романе не выражены достаточно глубоко и полно те мысли и чувства, которые вдохновляли наших воинов на величайшие подвиги»; «характерно, что с точки зрения автора не поддается объяснению — почему в ходе Отечественной войны происходит крутой перелом… Сначала наши войска отступали, потом перешли в наступление, разбили врага, а как это произошло, почему, какие способности проявил наш народ на войне… — этого в романе не видно».
И такое писалось о книге, которая вся — от первой до последней строки — именно и показывала, «как это произошло», которая вся — от первой до последней строки — дышала болью и тревогой тех лет, с поражающей доподлинностью передавая нравственную атмосферу этого грозного времени!
Окопная правда, реализм на подножном корму…
Читатель, умеющий чувствовать искусство, заметит, насколько разнятся — уже по самой своей внутренней тональности — те две части, из которых состоит повесть В. Некрасова.
В первой части, где рассказывается о днях отступления, героям повести только два раза, собственно, приходится воевать, встречаясь с врагом лицом к лицу, — в начале повести, в сцене боя у сараев, и в конце части, в первом сталинградском бою Керженцева. Зато куда больше здесь часов и дней относительно спокойной, относительно безопасной жизни — жизни, наполненной походным бытом, разговорами, воспоминаниями, не слишком опасной работой на Тракторном, не говоря уже о почти мирной идиллии первых дней в Сталинграде, где и беспробудный сон на настоящих кроватях, застеленных чистыми простынями, и чай с домашним вареньем в уютной гостиной, и ленивое купанье в Волге, и прогулка Керженцева с Люсей по Мамаеву кургану.
Но удивительное дело — как раз в этой части повести душевное состояние рассказчика пронизано чувством хмурым, даже тоскливым, каким-то глубоким внутренним неспокойством и неудовлетворенностью, которые не дают забыться душой даже в те минуты отдыха, когда жизнь дарит такой возможностью.
И напротив, как раз вторая часть, где на каждом шагу кровь и смерть, предельное, до сжатых зубов натяжение последних сил, звучит много отраднее и светлее. Во всем различимо обозначаются черты наступившего вслед за прежней угнетенностью душевного успокоения и даже как бы некой внутренней удовлетворенности тем, что происходит с героем и вокруг него, — хотя, казалось бы. какое уж тут успокоение и удовлетворенность, когда каждую минуту грозит смерть, когда каждый день, с утра до темноты, по четырнадцать полновесных часов, либо остервенелые атаки немцев, либо жестокая, выкручивающая нервы бомбежка: «Если не бомбят, так лезут в атаку. Если не лезут в атаку — бомбят…»
Отчего это так? Почему так явственно не совпадает непосредственный фон повести с внутренним состоянием ее героя?
Да вот именно потому, что как ни громадна власть над живой человеческой душой ощущений и впечатлений непосредственной повседневности, тем более таких, которые обрушивает на Керженцева его сталинградская судьба, все же не на них замыкается то, чем живет его сердце и что движет его ум, и даже его внутренняя душевная настроенность определяется, в конечном счете, не ими.
Вспомним, как в начале книги, описывая дни отступления, Керженцев рассказывает об одной из тех минут, что так часто приходилось переживать в эти горькие дни и ему, и его спутникам.
«Бабы спрашивают, где же немцы и куда мы идем. Мы молча пьем холодное, из погреба, молоко и машем рукой на восток.
Туда… За Дон…
Я не могу смотреть на эти лица, на эти вопросительные, недоумевающие глаза. Что я им отвечу? На воротнике у меня два кубика, на боку пистолет. Почему же я не там, почему я здесь, почему трясусь на этой скрипучей подводе и на все вопросы только машу рукой? Где мой взвод, мой полк, дивизия? Ведь я же командир…»
Эта гложущая мысль о судьбе страны, о родных землях, отданных и все еще отдаваемых на поруганье врагу, это гнетущее сознание и своей собственной ответственности за трагедию, которая разыгрывается не только на твоих глазах, но и не без твоего участия, и есть то, что лежит постоянной и нестерпимой тяжестью на сердце у Керженцева, подавляя и подчиняя себе все остальные чувства и мысли.